— Значит, по-твоему, я прыгнул выше головы?
— Вовсе нет, вовсе нет. Но, на мой взгляд, ты использовал свои возможности лучше, чем большинство других людей. Ты теперь на виду и на слуху…
Финклер был польщен, но жестом отклонил комплимент. Что толку во всех этих видах и слухах? И покраснел он, может статься, не от удовольствия, а от смущения. «На виду и на слуху» — что за хрень, в самом деле! Интересно, сколько людей упоминают его в этот самый момент? Сколько чужих глаз и ушей должно быть задействовано, чтобы ты считался находящимся «на виду и на слуху»?
— А ты представь, каково Джулиану, — сказал Либор. — Вот кому жизнь принесла одни разочарования.
Финклер послушно представил себе незавидную участь Джулиана, и красные пятна на его щеках, сначала бывшие размером с десятипенсовую монету, разгорелись, как два солнца.
— Да, Джулиан. Но он все время чего-то ждет, ведь так? А я никогда ничего не ждал. Я брал, что мне нужно. У меня есть эта еврейская хватка. Как и у тебя. Нужно действовать быстро, чтобы не упустить момент. Но это означает только то, что я уже добился всего, чего мог, а время Джулиана еще, возможно, придет.
— Тебя это страшит?
— Почему это должно меня страшить?
— Ты боишься, что в конечном счете он может тебя обойти. Вы ведь с детства были близкими друзьями, а близкие друзья всегда еще и соперники. Отсюда страх быть обойденным на финишной прямой, и этот страх не оставляет друзей до самой смерти кого-нибудь из них.
— А тебя что страшит, Либор?
— Э… со мной уже все кончено. Мои друзья-соперники давно сошли в могилу.
— Но сейчас не похоже на то, чтобы Джулиан дышал мне в затылок. Как ты считаешь?
Либор взглянул на него внимательно, как старый красноглазый ворон, прикидывающий, сможет ли он одним махом заглотить этот кусок.
— Ты имеешь в виду, что у него сейчас мало шансов оказаться на виду и на слуху? Это верно. Но есть и другие мерила успеха.
— Я в этом не сомневаюсь.
Он сделал паузу, обдумывая слова Либора. Другие мерила, другие мерила… Но ничего такого не приходило в голову.
Либор начал беспокоиться, не зашел ли он слишком далеко. Он припомнил, как сам в возрасте Финклера был болезненно чувствителен к обсуждениям своих и чужих успехов. Посему он решил сменить тему и снова начал разглядывать китайские палочки, которые Финклер подарил жене.
— Вот действительно прекрасная работа, — сказал он.
— Она собиралась их коллекционировать, но так и не собралась. Она часто говорила о том, что хорошо бы создать какую-нибудь коллекцию, но дальше слов дело не заходило. «А какой в этом смысл?» — добавляла она чуть погодя. Я воспринимал это как личное оскорбление: как будто наша семейная жизнь не подходила для спокойного коллекционирования разных вещей. Как ты думаешь, она могла предчувствовать, что с ней случится? Могла она этого хотеть?
Либор отвел взгляд. Внезапно он пожалел, что пришел сюда. Он не мог взваливать на себя бремя чужого горя, ибо с трудом нес свое.
— Нам не дано знать такие вещи, — сказал он. — Мы можем знать только собственные чувства. А когда ты остаешься в одиночестве, только твои собственные чувства имеют значение. Давай лучше поговорим об Изр-р-р-раи… — Он добавил четвертое «р», чтобы вызвать у друга раздражение и тем самым защитить его от пафоса.
— Либор, ты же обещал!
— Хорошо, тогда об антисемитах. Или я таки обещал не обсуждать и твоих приятелей-антисемитов?
Произнесенная с пародийно-еврейскими интонациями, эта фраза должна была дополнительно рассердить Финклера. Либор знал, что он ненавидит такие вещи. Финклер называл это «mauscheln»,
[30]
подразумевая тайный жаргон, который нервировал добропорядочных немецких евреев в ту пору, когда они старались не выпячивать свою еврейскость, чтобы не раздражать добропорядочных немцев. К той же категории он относил и эксцентричные выходки своего отца.
— У меня нет приятелей-антисемитов, — сказал Финклер.
Либор скривил лицо до такой степени, что оно стало напоминать средневековую маску дьявола. Не хватало только рогов.
— Я говорю об этих евреях-антисемитах.
— Ну вот, пошло-поехало. Всякий еврей, который не разделяет твоих убеждений, сразу становится антисемитом. Это глупо, Либор, выискивать антисемитов среди евреев. Не просто глупо — это безнравственно!
— Не будь таким kochedik,
[31]
я ведь говорю правду. В конце концов, именно евреи изобрели антисемитизм.
— Знаю-знаю, «еврейская ненависть к себе» и так далее…
— А по-твоему, это не так? Что скажешь о святом Павле, который не успокоился со своим еврейским зудом, пока не настроил против евреев полмира?
— Я скажу: «Спасибо, Павел, за то, что расширил рамки дискуссии».
— Ты называешь это расширением? Вспомни: «Тесны врата…»
[32]
— Это сказал Иисус, а не Павел.
— Иисусу приписали эти слова евреи, уже основательно обработанные Павлом. Он не смог взять власть над нами во плоти и тогда воззвал к душам. Ты на свой манер делаешь то же самое. Ты стыдишься своей еврейской плоти. Это rachmones
[33]
к самому себе. Если ты еврей, это еще не значит, что ты чудовище.
— А я и не считаю себя чудовищем. Я даже тебя не считаю чудовищем. Я стыжусь еврейских — нет, израйильских деяний.
— Ну вот, пошло-поехало.
— Можно подумать, одним только евреям свойственно критиковать деяния собственной нации.
— Нет, конечно, но только евреям свойственно этого стыдиться. Вот такой у нас shtick.
[34]
Никто не умеет делать это лучше, чем мы. Уж мы-то хорошо изучили свои слабые места. Мы долго в этом упражнялись и точно знаем, в какое место больнее всего бить.
— Значит, ты все-таки признаешь наличие слабых мест?
И старый спор пошел по новому кругу.
Позже, попрощавшись с Либором, Финклер вошел в спальню и открыл платяной шкаф покойной жены. Он ничего оттуда не убирал. Ряды платьев на вешалках были повествованием об их совместной жизни — он вспомнил, как она, тонкая, изящная и жадная до светских развлечений, появлялась на приемах и головы мужчин тотчас поворачивались в их сторону, а он гордился женой, воспринимая ее как некое остро отточенное оружие у себя под боком.