Финклер не стал переводить стрелки на себя как на исключение из правил этой богадельни.
— Ты удачно скрываешь свое неприятие всех, — солгал он.
— В самом деле? Это, наверно, потому, что я просто исчезаю. Мысленно я нахожусь где-нибудь в другом месте, например даю концерт в Сизарс-Паласе.
[68]
— Ты удачно скрываешь и это.
— Я просто тяну лямку, и ничего больше.
— Все мы просто тянем лямки, и больше ничего. — Эта фраза была подана так, будто Финклер говорил на камеру.
— И вы так же относитесь к своей работе?
— По большей части — да.
— Выходит, вам тоже не сладко.
— «Тоже» — это значит, как и тебе?
— Как и мне, но я-то еще не старый хрыч. В моей жизни еще многое может быть. Может, и в Сизарс-Паласе когда-нибудь выступлю. Говоря «тоже», я больше имел в виду отца.
— По-твоему, он несчастлив?
— А как по-вашему? Вы с ним знакомы чуть не всю жизнь. Похож он на человека, довольного собой?
— Не похож, но ведь он такой с детства.
— С детства? Ха! Это изрядный срок. Я вообще не могу представить его молодым. Мне кажется, он всегда был старым.
— А мне, напротив, кажется, что он всегда был молодым, — сказал Финклер. — Представление о человеке во многом зависит от того, в каком возрасте ты с ним познакомился.
Альфредо округлил глаза под полями шляпы, словно говоря: «Только не надо философии, дядюшка Сэм».
— Мы с отцом не очень-то ладим, — сказал он. — Думаю, он втайне предпочитает мне брата, но все равно я за него переживаю — противно, должно быть, корчить из себя кого закажут. На его месте я бы жутко комплексовал.
— Чего уж там, в твоем возрасте стакан еще наполовину полон.
— Нет, это в вашем возрасте он наполовину полон. А нам стакан вообще не нужен — ни наполовину полный, ни наполовину пустой, никакой вообще. Нам нужна здоровенная кружка, и чтобы в ней плескало через край. Наше поколение хочет все и сразу.
— Наше поколение хотело всего и сразу намного раньше вас. И что?
— Ну, тогда мы просто запойное поколение больших кружек.
Финклер ухмыльнулся, чувствуя, как созревает очередной опус: «Полупустой стакан: Шопенгауэр и поколение больших кружек».
В этом не было циничного расчета. Неожиданно для самого себя он вдруг начал испытывать к Альфредо подобие отеческих чувств. Возможно, те же чувства он долгие годы подсознательно питал к Треславу, и вот теперь они всплыли на поверхность. В этом было своеобразное упоение узурпатора: ощутить себя отцом чужих детей. Если так, чувства Финклера были зеркальным отражением того, что в тот же самый час переживал Треслав, ощущая себя мужем чужой жены — пусть даже эта жена поворачивается к тебе спиной и обращается с твоим членом, как с какой-нибудь застежкой на платье или лифчике.
Прежде чем они вместе покинули уборную, Финклер дал Альфредо свою визитку.
— Позвони мне как-нибудь, когда будешь в городе, — сказал он. — Ты ведь не все время торчишь в этой глуши?
— Нет, конечно. Я бы тут с тоски загнулся.
— Тогда звякни, если что, поговорим о твоем отце… или о чем-нибудь еще.
— Хорошо. Да, кстати, в ближайшие недели я буду работать в «Савое» и «Клэридже»,
[69]
так что вы всегда сможете заглянуть на огонек…
«Гаденыш намекает, что я могу водить туда шлюх, — подумал Финклер. — Так-то он обо мне думает. Разок подловил с „Ущельем Манавату“ и теперь уже не даст мне этого забыть».
И Финклер представил себе, как постоянно сталкивается с Альфредо в мужских уборных на протяжении следующего полувека, пока Альфредо не станет старше, чем сейчас Финклер, а сам он не превратится в дряхлую развалину.
Они улыбнулись и пожали друг другу руки. Встреча слегка утомила обоих, но при этом оба слегка потешили свое самолюбие.
«С этим парнем надо держать ухо востро, — думал Финклер. — Ну да ладно, все утрясется со временем».
«Он думает, что я хочу извлечь какую-то пользу из знакомства с ним, — думал Альфредо. — Возможно, так оно и есть. Но и для него знакомство со мной может быть небесполезным — авось научится выбирать себе в спутницы менее отвязных потаскух».
Таким вот образом началась эта не столько взаимовыгодная, сколько взаимно раздражающая дружба двух очень разных по возрасту и интересам мужчин.
Альфредо не рассказывал ни матери, ни брату о своих периодических встречах с Финклером. Это было не в его духе. Но на сей раз у него имелась новость, которой он не мог не поделиться; и он поделился, когда все четверо вернулись за ресторанный столик.
— Вы в курсе, что отца недавно отлупили и ограбили? — спросил он.
— Любого могут отлупить и ограбить, — сказал Родольфо. — Это же Лондон.
— Но этот грабеж был особенным. Это был мегаграбеж.
— О боже, он сильно пострадал? — спросила Дженис.
— В том-то и штука. По его словам, нет, но дядя Сэм считает, что очень сильно.
— Ты виделся с дядей Сэмом?
— Пересеклись в баре. От него и узнал.
— Если бы твой отец реально пострадал, он устроил бы из этого великую трагедию, — сказала Джозефина. — Он может устроить трагедию даже из порезанного пальца.
— Это травма другого порядка. По словам Сэма, он в полном дерьме, но отказывается это признавать.
— Он всегда от всего отказывался, — заметила Джозефина. — Этот сукин сын до сих пор отказывается признать себя сукиным сыном.
— А от чего именно он отказывается, по словам Сэма? — спросила Дженис.
— От себя самого… или типа того, я не очень врубился.
Джозефина фыркнула:
— Все та же старая песня.
— Тут вроде как нечто новое. Его избила и ограбила женщина.
— Женщина? — Родольфо не удержался от смеха. — Я знал, что он тряпка, но чтобы до такой степени…
— Это похоже на исполнение давних желаний, — сказала Дженис.
— В том числе моего, — сказала Джозефина. — Я жалею лишь о том, что не я ему врезала.
— Джозефина! — с упреком сказала Дженис.
— Да ладно тебе! Только не говори, что ты сама не врезала бы ему, увидев, как это чучело шкандыбает по улице в образе дедушки Леонардо Ди Каприо, или кого он там сейчас изображает…
— Почему бы тебе наконец не сказать нам о своих настоящих чувствах к отцу? — спросил Родольфо, все еще веселясь при мысли о том, что его папашу отделала какая-то бабенка.