Я бы предложил ей выйти на ночную прогулку, и она сразу же спрыгнула бы со стула, ее лицо в ореоле растрепанных золотых волос засияло бы и стало похоже на маленькое солнце. Она бросилась бы переобуться в уличные туфли и на ходу дала хорошего пинка Жаку Шираку: вставай, лежебока! Уже на улице, в городской пыли, на душном, пронизанном искусственным оранжевым светом воздухе, она схватила бы меня за руку и затеяла шутливую борьбу пальцами, пока ей не удалось бы стиснуть в своем кулачке мои средний и указательный. От любых иных прикосновений она бы пренебрежительно отмахнулась. Рука об руку мы пошли бы по городу, и где-нибудь у заправки она начала бы клянчить мороженое, и я, разумеется, купил бы ей. Большую порцию молочного мороженого. Я проверяю брикет. На ощупь он пока по-прежнему тверд.
Джесси непременно постаралась бы максимально растянуть удовольствие. Ни разу не откусила бы ни кусочка, а только лизала бы и лизала, работая исключительно языком. Эта техника сводила меня с ума, я и смотреть на нее не смел в такие минуты. Да ведь и с чисто практической точки зрения бессмысленно лишь проводить языком по шоколадной оболочке эскимо. В какой-то момент мороженое начинает течь каплями ванильного сиропа, роняя наземь отслоившиеся пластинки шоколада. Когда Джесси наконец управлялась с мороженым, все ее лицо оказывалось перемазано, не говоря уж о руках, и на лоснящиеся щеки оседали уличная пыль, цветочная пыльца, а порой прилипала и мошка. Но она была счастлива; по крайней мере, я воспринимал это именно так.
Останавливаюсь, хватаюсь рукой за горло. На мгновение задыхаюсь — и к этому мне не привыкать: укол где-то в дыхательном горле и дикий позыв к кашлю, но нет воздуха, чтобы закашляться. Заставляю себя успокоиться и пытаюсь расслабить шейные мускулы. Это наконец удается. И сразу кашель сгибает меня пополам, я стою, упершись обеими руками в колени, мне кажется, будто я сейчас выхаркну легкие, как пару мокрых скомканных (как на выходе из стиральной машины) носков. Жак Ширак не шевелясь стоит рядом и на меня смотрит. Из заднего кармана брюк я выуживаю сигарету, закуриваю. Дым, поступая в легкие по раздраженным слизистым, причиняет мне боль, но эта боль полезна. Она возвращает меня к реальности, уводя от растаявшего мороженого и минувшего счастья. Возвращает в ночь, в которой необходимо избавиться от сдуру купленного брикета, в которой необходимо сориентироваться на местности, чтобы разыскать студию, откуда вещает Клара.
Пытаюсь думать о Кларе — о том, что она наверняка из тех, кто с вечера замачивает зерно на утренний завтрак, из тех, кто по воскресеньям в десять утра бежит на технодискотеку, а джинсы стирает в машине, поставив ее на такой режим, чтобы они не теряли жесткости. Но я лишь с трудом могу вспомнить ее лицо. Уже несколько дней я, обливаясь потом и горько стеная, вслушивался в шум трафика за окном, и каждый невыносимый час тянулся неделю.
Пробираюсь кустами в сторону трамвайных путей. В сухой и желтой высокой, по пояс, траве протоптана тропинка, вокруг болиголов, верхушки которого раскачиваются высоко надо мной. По меньшей мере десять колей бегут параллельно, большая часть поросла травой, кое-какие — нет. В кустах возле путей желтые и синие мешки с отходами, черт знает с чем, и валяются они тут давно, гниют, меня обдает запахом протухшего мяса. Я веду Жака Ширака на коротком поводке. Под очередной аркой теплопровода я ускоряю шаги, в страхе, что она может на меня рухнуть, давя и заглатывая мое тело. Когда пучок трамвайных путей превращается в две чистые, явно эксплуатируемые колеи, я выхожу из зарослей и дальше иду по улице.
Площадь перед Домом радио просторна и пустынна, два автомобиля запаркованы здесь на солидной дистанции друг от дружки, один из них броско-зеленого цвета наподобие пластиковой лягушки — такой цвет при серийном выпуске не используют. В конце площади вход в здание, в освещенном помещении за стеклянной перегородкой сидит вахтер. Я приближаюсь к зеленой машине — это шикарная «аскона» — и уже издалека замечаю, что черно-белые номера имеют красную полосу. И все же, не веря собственным глазам, подхожу вплотную и наклоняюсь удостовериться. Так оно и есть. Машина из Вены. А почему бы и нет. И все же во мне поселяется беспокойство, постепенно перерастающее в ярость — в необъяснимую, бессмысленную, да строго говоря, и не слишком сильную ярость.
Вахтер настороженно смотрит на меня. Два часа ночи, и я, конечно, не рассчитываю застать ее здесь. Произношу в переговорное устройство ее имя, затем называю свое. Он созванивается, дверь автоматически открывается. Он даже улыбается Жаку Шираку, когда мы проходим. Открывает дверцу своей будки и кричит нам вдогонку: Третий этаж.
В лифте я смотрю на себя в настенное зеркало. Нездоровый цвет лица едва ли можно полностью списать на неоновое освещение. В общественных зданиях мне постоянно кажется, будто тамошние зеркала с оборотной стороны прозрачны и кто-то глазеет на тебя, пока ты изучаешь собственное отражение.
Дверь открывается, говорит женский голос-робот, третий этаж.
Когда дверца лифта закрывается у меня за спиной, я оказываюсь в полной тьме. И в абсолютной тишине. Я застываю на месте, придерживаю Жака Ширака за ошейник и жду, пока глаза не приспособятся к здешней темени, чтобы я смог пойти дальше. Наконец различаю слабое свечение откуда-то слева и иду на него. Вхожу в помещение и тут же с грохотом натыкаюсь на какой-то предмет; это микшерный пульт. Обнаруживаю еще одну открытую дверь, из-за которой просачивается зеленоватый свет. Это монитор компьютера. Клара сидит за компьютером спиной ко мне, силуэт ее темен. Окно распахнуто настежь. Мотыльки, бабочки, мухи всех калибров липнут к экрану монитора и кажутся ожившими словами и строчками. Я стою, прислонившись к дверному косяку.
Привет, говорит она.
Говорит, не оборачиваясь. Сказать нам друг дружке, вообще-то, нечего. Я закуриваю. Полная тишина, не считая постукивания по клавиатуре. Она пишет быстро, как секретарша. Я не утруждаю себя попыткой прочитать, что она пишет; мне вполне достаточно наблюдать за тем, как тянется все дальше и дальше строка — червяк, сам себя порождающий и распространяющийся в длину, с тем чтобы прерваться и, перепрыгнув в левый угол на полсантиметра вниз, родить себя вновь, родить из одного-единственного знака, как из черного яйца. В этом есть нечто гипнотическое.
Комната тесна и заставлена аппаратурой, назначение которой мне не известно. И все, включая спину Клары и меня самого, кажется в свете экрана совершенно нереальным: может быть, тлеющий кончик моей сигареты — единственный естественный, единственный органический фактор во всем помещении. Я эту девицу знать не знаю. Дважды она побывала у меня дома. Жак Ширак стоит у входа и дышит бесшумнее, чем обычно. Я принимаюсь шуршать серебряной фольгой пакета.
Я тебе кое-что принес, говорю.
Воздух у меня иссякает, прежде чем я успеваю произнести это короткое предложение до конца. И звучит оно еще пошлее, чем я предчувствовал.
Что, спрашивает.
Лоб у меня вспотел, всего лишь пребывание в этой комнате требует троекратных энергозатрат. Заглядываю в пакет и вспоминаю, что там.