Хорошо еще, что Бестужев, как оказалось, вовсе не подвержен
пресловутой морской болезни, о которой он столько слышал и читал неприятного.
На его организм, как выяснилось, постоянная качка не оказывала никакого
вредного действия, не вызывала тошноты – лишь наводила непроходимую тоску.
Вторые сутки он обитал в зыбком мире, где металлическая посуда ползала по
столу, как живая, оставленные на полу штиблеты норовили удрать под койку, а
горизонтальные поверхности в любой момент могли перекоситься самым неожиданным
образом.
За круглым окном в металлической раме, гляди не гляди,
простирался все тот же унылый, однообразный пейзаж – темные волны с гребешками
пены на гребнях, далекая кромка берега, серое небо с редкими прорехами
голубизны. На море стояла промозглая сырость, серая осенняя тоска… Все это
именовалось «спокойной погодой». Хорошо еще, шторма не ожидалось. Правда,
иногда думалось, что шторм был бы развлечением после удручающей монотонности
этих суток…
В приоткрытое окно залетали соленые брызги. Он лежал на
узкой койке и курил, благо других дел и не предвиделось пока. Однако надо было
на что-то решаться…
На «Джона Грейтона» он проник без малейших хлопот – майор
Хаддок, отныне державшийся чопорно и церемонно (ну что поделаешь, меж
джентльменами произошло небольшое недоразумение, а потом была заключена некая
сделка, только-то и всего, дело житейское…), привез его на судно и представил
старшему помощнику капитана по фамилии Смайльс, с которым, отойдя в сторонку, о
чем-то таинственно пошептался. После чего рыжий бородатый субъект с фамилией,
отчего-то показавшейся Бестужеву диккенсовской, типично диккенсовской, снизошел
к нему – без особого интереса, но и без неприязни. Тогда и обговорили все.
Это было еще до «знакомства» с Суменковым, а ближе к вечеру Бестужев явился на
судно совершенно легально, как пассажир, внесенный в судовую роль. Паспорт
Трайкова он разодрал на клочки и старательно сжег у себя в номере и сейчас фигурировал
в качестве российского подданного, как и всю свою сознательную жизнь. Вот
только вряд ли существовал где-то в реальности такой военный, штабс-капитан,
пехотный гвардеец Степан Авксентьевич Заботин, выдуманный господами из
британской секретной службы ради обострения русско-австрийских отношений…
Сутки он просидел почти безвылазно в своей каюте. Еду
приносил неуклюжий худой стюард, то ли не понимавший иных языков, кроме
родного, то ли ловко притворявшийся. Еда, как и все остальное, вгоняла
Бестужева в тихую тоску – знаменитый английский porridge,
[51]
простывший и клейкий, томатный суп, от которого желудок бунтовал, да тяжелая
масса, оказавшаяся пудингом. Только мясо и жареная рыба еще как-то годились в
пищу – при том, что в чай, так и не увиденный им, повар набулькивал
столько молока, словно состоял в сговоре с бакалейщиком и получал проценты от
израсходованного. Вдобавок вместо хлеба – сухие, явно подгоревшие гренки. «Как
они с такой вот жратвой ухитрились завоевать полмира?» – печально
размышлял Бестужев, сидя над тарелками с неудобоваримым провиантом.
А может, потому и завоевали, что после такой вот стряпни им
ничего уже не страшно на белом свете… Хорошо еще, старший помощник с
подмигиванием выдал бутылку неплохого рома.
Если отрешиться от известного указа государя Петра Первого,
согласно коему рыжие и косые, как особенные шельмы, лишались права
свидетельствовать в суде, старший помощник казался не особенно и вредным. На общение
шел легко, на вопросы Бестужева отвечал охотно, видимо, полагая в этом свою
обязанность по отношению к тайному эмиссару майора.
На «Грейтоне», как оказалось, плыли еще трое русских, севших
там же, в Кайзербурге, – «Ну, вы понимаете, мсье…» – сказал помощник на
своем сквернейшем французском и лихо подмигнул, а Бестужев сделал понимающее
лицо.
И небрежно попросил описать их. Увы, искусством
устно-словесного портрета помощник владел из рук вон плохо, а потому его
рассказ не внес ясности. Это могли оказаться превосходно знакомые Бестужеву по
Лёвенбургу лица, – а быть может и нет – насквозь неизвестные. Один
постарше, ему около сорока, двое других гораздо моложе, все трое бритые, как
актеры, – вот и все, на что оказался способен помощник. Он уточнил,
правда, что на его взгляд, с точки зрения джентльмена, – джентльмен,
образина рыжая, а как же с гордостью себя таковым именует! – только тот,
что постарше, может оказаться человеком из общества, он даже дважды беседовал с
капитаном на чистом английском, – а вот двое остальных несомненные плебеи.
Это представляло определенный интерес, хотя при Бестужеве
никто из его лёвенбургских знакомых не выказывал знания английского. С
капитаном? Небезынтересно. Сам он лишь однажды столкнулся с первым после Бога,
направляясь на палубу для краткой рекогносцировки, – капитан, тучный и
краснолицый, прошествовал мимо него, словно оживший монумент самому себе,
сверкая галунами и позвякивая тремя медалями с профилем королевы Виктории, явно
не собираясь уделять внимание такой мелочи, как не представленный ему по всей
форме случайный пассажир. Судя по осанке, капитан мнил себя родней не менее чем
герцогам, хотя, если разобраться, джентльменом наверняка был подмоченным,
второсортным. Иначе отчего стоял на мостике не пассажирского лайнера, а
обычного сухогруза средней величины, к тому же замешанного в темные делишки с
переброской оружия для подполья…
Как бы там ни было, а из каюты следовало выходить как можно
реже, чтобы не столкнуться нос к носу с кем-то совершенно неожиданным.
Следовало сидеть тихо, как мышка… до определенного момента.
Потому что его задача состояла отнюдь не в том, чтобы так и
просидеть незамеченным до конца рейса. В некий момент предстояло предпринять
нечто решительное… вот только что и когда?
Как только «Грейтон» подойдет к финским берегам, партия
будет проиграна. От финской полиции с ее пресловутой автономией, с коей чухонцы
носятся словно дурень с писаной торбой, содействия ожидать нечего – не только
не помогут, но еще и палки в колеса вставлять начнут. Куда уж дальше, если, по
достоверным данным, полицеймейстер финской столицы Гельсингфорса
[52]
давал у себя приют одному из видных социал-демократов, будучи прекрасно
осведомлен о занятиях своего гостя. И ничего невозможно поделать с этим самым
полицейским чином – автономия Финляндского княжества, близок локоть, да не
укусишь…
Финский берег – это проигрыш. Старший помощник регулярно
осведомлял его о местонахождении корабля, еще в первую ночь принес подробную
карту, на которой отмечал карандашом маршрут. И Бестужев, будучи в
навигации совершеннейшим невеждой, все же понимал: скоро судно достигнет той
точки на воде, которую с полным на то правом можно по-сухопутному назвать развилкой:
если повернуть вправо, приплывешь в Ревель
[53]
или Петербург,
свернешь налево – направишься к Финляндии. После прохождения этой развилки
никаких шансов не останется вовсе. Впору прыгать за борт и плыть к близкому
берегу, пока не ухайдокали те, что станут принимать груз.