Впрочем, существовала у вселенской его трусости иная, неведомая почти никому сторона. Почти никому, за исключением двух чудных товарищей детства, крепостного Илюхи, конюшего сына, и старшего сынка управителя имения, наполовину немца. На первый взгляд выглядело нелепым, что эти трое сблизились, но только на первый взгляд.
Они играли в палачей.
Поначалу рвали крылья жучкам, затем, когда годков одиннадцать Бродяге стукнуло, принялись умертвлять всякую мелочь — жаб, мышат, кротов. Затейнее всего казнить было тех, кто боль свою оплакивал, кто верещал да вырывался. Бродяга цепенел при экзекуциях, сам руками почти не притрагивался, потел, как в бане. После спать не мог, горячечно ворочался, но отказаться от забав по своей воле не получалось. Запомнил надолго, как воробушков умерщвляли, из гнезда выпавших. Бродяга зубы сжал, глядя, как лапки хилые конюхов сын рубит. Тот увлекся, припевал, приговаривал, с носа капля свисала, золотушные ушки подрагивали. Кости воробушков хрустели жалобно потом под каблуком.
Что-то ухало у Бродяги тяжко в низу живота, томление по членам разлилось. Нравилось ему и тошнило в одно и то же время.
Случилось казнь настоящую ему подглядеть, хотя заперли его тетушки. К управителю беглых доставили, связанных. С тряпками в глотках, рожами вниз ворочались на дерюгах, дышали хрипло, чисто волки матерые. Челядь кругом угрюмая собралась, снег валил, люди зябко кутались, дети пищали; но управляющий расходиться не велел. Бродяга через балкон, по морозу, в будуар матушки покойной перебрался, а оттуда — на кухню, и окошко себе в узорах продышал.
Сердечко рвалось, ожидалось дело звериное.
Конные толпу, как масло ножом, прорезали. Галуны, перевязи, блеск палашей. Зачитал худой грамоту, шея вздрагивала, как у цыпленка, чуть из шинели не выпрыгивал. Чудище многоногое, дышавшее в сотню грудей, разом всколыхнулось, бабы вякнули.
Кнутом бить…
Кнутом бить. А после, ежели обстоятельства вскроются, для окончательного дознания сволокут в город, поелику подозрение есть на убийства. Вот так, ограбил кто-то купцов на мызе и зарезал.
Стегали на псарне, привязывая поочередно к столбам. Бродяга крался следом за толпой, утопая в снегу, набрал воды за голенища. Узнал обоих беглых, и тем сильнее затрясло его. Старший, обросший, с вывернутой рваной губой, прежде молоко в барский дом с утра приносил. Теперь дрыгался, за кисти и лодыжки прикрученный, столб раскачивал, крыша едва с псарни не обвалилась. Бродяга смотрел жадно, рот раскрыв, после аж губы потрескались. Смотрел, наглядеться не мог, как по белой спине вытягивается змеиный витой мускул, рвет за собой багровый лоскут кожи, вместе с веером капелек, вместе с воплем нутряным.
Самого вместе с голым мужиком передергивало.
Суки благородные в протопленных вольерах круги наматывали молча, чуя кровь, а снаружи мороз слезы на бабьих щеках в лед обращал. Управляющий покачивался маятником, руки за спину заложив…
Бродяга почувствовал смерть старшего из беглецов еще до того, как об том прознали служивые. Точно кольнуло слева в груди, но не больно, а сладко.
Ему понравилось.
Младшего из беглых мужиков завернули в тулуп, утащили, а старшего оставили тут же, лицо закрыв. Сгрудились шумно, кто-то выстрелила воздух, закричал: «А ну-ка, живо отседова!»… Бродяга стучал зубами, чуть не по пояс в снегу, он слушал, как у того, черного, под тряпкой трепыхнулось замершее было сердце.
Сделал шаг. Сердечко колотило, как барабаны на гвардейских маневрах. Не стоило туда ходить. Темная куча, укрытая тряпьем, и крест-накрест торчащие конечности в рваных гнилых сапогах. Из дыры в левом торчала синяя мозолистая ступня.
Бродяга перебирал ножками, как карась, влекомый за губу рыбацкой десницей. Где-то в омуте времен тетушки выкликали его имя, заливались дворовые псы, голосила старуха. Он подобрался вплотную, потянул скользкую задубевшую попону. Мертвец лежал неловко, боком, будто отдохнуть за чаркой собрался. Снежинки таяли на впалой костлявой груди, нательный крест путался в седых волосах. Пурпурные борозды, оставленные кнутом, обнимали тело, как раскраска африканской лошади зебры.
Бродяга уповал, что это еще не все.
Неведомо откуда, скатилось липкое такое убеждение. И точно, сердце беглого убийцы опять трепыхнулось, как малиновка в силке. Бродяге бы заорать, призвать взрослых, приказать в тепло доставить, а он только сжимал коленки и напряжно глядел смерду в лицо. Зрачки у того закатились, бельмы являя, веревка на руках кожу до мяса перетерла. Вдруг мужик скривил рот, облачко пара выпустил.
Бродяга затаил дыхание.
Позади уже заметили его, с ахами, с охами обоз Целый поспешал. Бродяга на колени упал, склонился ближе. Запах псины, дрожжей стоялых, лука ударил в ноздри, земля качнулась. И тут мертвец слово выдавил, одно только, на дальнейшее силенок не хватило. Приподнял веки, зрачки как булавки, встретился взором неживым с Бродягой, улыбнулся славно…
— Явлен… — прошептал он и запрокинул бороду. Вот теперь сердце, побоями и голодухой измочаленное, встало окончательно. Слюна потянулась струйкой в розовый снег, а Бродяга внезапно ощутил мощнейший спазм между ног, испугавший его до зубовного скрежета. А за тем спазмом — еще и еще, так что даже на коленях стоять невмоготу стало, и влажно сделалось в портах. Он на бок так и плюхнулся, рядом с мертвецом, только недолго пролежал. Сию секунду сцапали поперек живота, закрутили в доху и понесли, как трофей, к дому.
И было славно, уютно до самой вечерни. Бродяга сидел в дедовой шубе, пятки — в горчишной воде, сосал мед из сот, плевал воском и гадал, что же прозрел вор и убивец в крайний свой миг. Почему вдруг «явлен»? Кто явился? Чем он таким поделиться захотел, что даже не сразу преставился и лекаря обдурил?
У Бродяги забрезжила надежда, что, возможно, «там» явится и ему кто-то. Может, ангел, а вдруг вовсе и напротив…
Никому он не рассказал. А ночью проснулся вдруг потный, приснилось, что лежит с тем холопом забитым заодно в санях, лицом к лицу, и пошевелиться не может. И сковало будто всего, а не проснуться никак. Только вдруг подымает покойничек веки, а под веками глаз-то нету, глаза птицы давно склевали. Однако ж не черно там, в глазницах пустых, а вроде сияния, вроде скважин замочных глаза стали, а за скважинами десятки черных свечей полыхают…
— Явлен… — выговорил мужик и вроде бы выдохнул второе слово, но неотчетливо. Бродяга взвился, прислушиваясь, чуть не вплотную навалился, но мертвец уж начал меняться. Губы осыпались, как листочки скукоженные, внутрь запали, десны черные обнажив с культяпками зубов, а заместо языка в глотке черви белые закопошились, такие же черви, как в котенке замученном, и разом наружу дернулись, прямо к Бродяге…
Отрок с кровати выпал, ноги не держат, до горшка еле добрался, чуть не опозорился. На лампадку крест сотворить намеревался, да не тут-то было. Плетью ручонка повисла. И выплыло из дремы слово. Причастие. Будто причастился сегодня. Только не взаправду, по-хорошему, по божьему закону, а дико как-то.