Мудрик мельком взглянул на обмякшее в кресле тело и брезгливо скомандовал: «Увезти!»
Фогель собрал в кулак остатки воли. Он понимал: его ждет то же самое. Для того и продемонстрировали ему Славку.
От его речи в защиту самого себя вряд ли что-нибудь зависит: рациональные доводы и разумные аргументы здесь не пройдут. Он в руках умного, эрудированного безумца, исполняющего волю другого безумца. Чудовищные комплексы одного унаследованы, да еще и болезненно преломились в сознании другого. Доказывать и объяснять с позиций нормальной логики – самоубийство. Это может только разозлить. Но молчать тоже нельзя. Надо найти тон единственно верный.
– Подсудимый, вы узнали этого господина? Ах, не узнали! Ну что же, немудрено. Он несколько изменился с момента вашей предыдущей встречи лет эдак тридцать пять назад. Лишился собственности, родных. Последние годы провел на свалке. К тому же с ним поработали наши парикмахеры и визажисты. Они объяснили ему, в чем его ошибка. Чуть перестарались, вот и умер, бедняга. Вы подтверждаете, что в сговоре с этим господином в 1973 году лишили скромного приработка человека по фамилии Алекин?
– Федор Захарович, вы разумный, образованный человек, – как можно спокойней начал Фогель. – То, в чем вы меня обвиняете, можно предъявить любому человеку, решившему поступить на службу, начать карьеру. Каждый из нас, устраиваясь на работу, вольно или невольно занимает чье-то место. Тот, кто место предоставляет, принимает решение. Несчастный Слава предпочел меня. Я допускаю, что кроссворды вашего батюшки были лучше моих, а деньги были ему нужнее, чем мне. Но можно ли так сурово судить юношу, коим я был тогда? Разве мог я осознать всю важность, жизненную необходимость этой работы для вашего батюшки, даже после его телефонных объяснений, весьма, насколько я помню, кратких и несколько сбивчивых по причине душевного волнения? Скорблю вместе с вами, разделяю вашу боль. Как я теперь убедился, Сергей Сергеевич был высокоодаренным и достойнейшим человеком. То, что он создал и уничтожил собственноручно, наверняка было шедевром. (На мгновение мелькнула мысль, что перебирает, но… «Остапа несло».) Сейчас, когда я прочел его прощальную исповедь, этот потрясающий человеческий документ, я страшно жалею, что нельзя отмотать время назад, вернуться к тому дню. Нет сомнения, что я уступил бы его просьбе. Да, я в чем-то виноват. Не услышал ту боль и отчаяние, которые побудили Сергея Сергеевича обратиться ко мне. Но еще раз призываю вас, Федор Захарович, вспомнить, что я был всего лишь молодым, неопытным, бесшабашным журналистом, искавшим заработка. Никаких намерений идти по чьим-то костям, ломать чьи-то судьбы у меня не было и быть не могло. Моя вина трагическая, Эдипова, я бы сказал. Я виноват без вины. Я полностью в вашей власти и готов к смерти. Единственное, о чем я вас молю, – оставьте в покое мою жену и сына. Уж они-то вовсе непричастны к этой истории, согласитесь.
Фогель умолк. Слезы катились по его щекам. Импровизация, в которой удалось сочетать здравые доводы рассудка, раскаяние и высокую, приятную слуху Мудрика оценку сожженного романа его папаши, должна была потешить самолюбие этого свихнувшегося садиста. Ефим Романович и сам растрогался от проникновенности и стилистического совершенства собственной речи, надиктованной инстинктом самосохранения и имевшей единственной целью спастись.
– Ну что ж, неплохо, неплохо, – снисходительно констатировал Мудрик, пародийно-театральным жестом смахнув мнимую слезу. – Подсудимому удалось растрогать не только самого себя, но и суд, чем вызвать к себе доверие и сострадание. Подсудимый искусно преподнес себя как человека с чувством собственного достоинства. Он продемонстрировал самоотречение ради жизни близких, осознание трагической вины, не забыв при этом польстить высокому суду, выказать уважение памяти жертвы, столь дорогой моему сердцу. Я рыдаю, я рыдаю… Но подсудимый оказался плохим психологом и, к тому же оскорбительно недооценил умственные способности высокого судьи. Он счел, что я законченный псих и круглый идиот, способный поверить его позднему раскаянию и всерьез отнестись к его оценкам личности и творчества моего отца. Ту т подсудимый сильно, я бы сказал – смертельно прогадал. Моих мозгов, воспоминаний детства и опыта познания людей вполне достаточно, чтобы с дистанции времени посмотреть на покойного отца беспристрастно. Прочитав его исповедь, подсудимый, как и сын пострадавшего, проникся глубокой уверенностью, что автор – безнадежный алкоголик и параноидальный графоман. Автор – несчастный, больной человек с покалеченной судьбой. Он напрочь не принимал мир, в котором жил. Он был с ним в трагическом конфликте, но слишком надломлен и слаб, чтобы противостоять ему в традиционных формах. И тогда он решил бросить режиму литературный вызов, возомнив в себе дар великого художника. Он решил написать выдающийся, правдивый и мощный роман и швырнуть его, как бомбу, в логово правящей мрази. Он писал его с маниакальным упорством, заливая водкой страницы и мозги. Что там написалось? Чушь собачья, псевдофилософская белиберда? Скорее всего! Однако… Обвиняемый не мог не сделать вывод, что в определенной мере пострадавший владел словом и имел своеобразные философские воззрения. Вкупе со знанием жизни, литературы, вкупе со страстью, водившей пером, это могло привести к неплохому результату. Вполне вероятно, что рукопись романа, будучи дописанной, доработанной, отредактированной, представляла бы собой если не шедевр, то вполне достойный образец художественно-публицистической прозы. И в этот момент подсудимый, в сговоре с еще одним шалопаем, ныне покойным, взял и подстрелил мастера, как птицу влет.
– Это был случайный выстрел, Федор Захарович.
– Все в нашей жизни случайно, Ефим Романович! Сама жизнь случайна. Ну согласитесь, разве трое ваших коллег из газеты «Мысль», приятель ваш компьютерщик и еще пяток людишек, вам не знакомых, – разве не пали они случайными жертвами сценария, который я задумал и реализовал, дабы довести вас до нужной кондиции? На их месте могли быть и другие. Просто фишка так легла. Мое воображение так нарисовало. Оно же подставило «Мудрика» вместо «суслика», что, надеюсь, вызвало у вас гамму чувств и явилось полезной разминкой для вашего недюжинного интеллекта. А почему, как вы думаете, почти все персонажи этой пьесы были найдены мертвыми в одинаковой декорации, в аналогичных мизансценах? Ах, так вы ж не знаете, что не только ваш доморощенный Билл Гейтс, но и все прочие окочурились с перепою! Еще бы, пять-то бутылок беленькой залпом, без закуски, не считая пол-огурчика. Им не хотелось, не пилось. Ребята мои влили. Бедняги померли от алкогольной интоксикации. А на ногах у каждого валеночки обрезанные. А на столе стаканчик граненый, которым не пользовались, да энциклопедия двухтомная – тоже им не пригодилась. Вот, Ефим Романович, именно такая, точно такая картина предстала дознавателю, когда вскрыли дверь в комнатку батюшки моего грешного и любимого. Обстоятельства разнились только тем, что бутылочки те, выставленные крестиком, батюшке моему никто не вливал насильно – он их сам каким-то чудом одолел. Правда, стаканчиками, стаканчиками… А в остальном все совпадает. Именно ее, картинку эту, я моим людям и велел в деталях воспроизвести. Чтобы все натурально. И штофчики такие же, по образцу, что у меня хранится, и валеночки пообрезали, и словарик. Огурчик, правда, не тот, в его-то времена повкуснее солили. Вот таким образом я батюшке в потусторонний мир привет свой передавал, отвечал на письмо. Да и задачка туже закручивалась, затягивалась – вашим приятелям из прокуратуры на радость. Вы-то все дружно искали рационального объяснения, чуть с ума не сошли. А его нет. Нет его. Есть мой вполне иррациональный замысел, мой прихотливый сюжет, мой кайф. Но великий кайф впереди. Он близко. Через часок-другой, когда вы уже таки помолитесь своему еврейскому богу и таки попрощаетесь со своею никчемной жизнью, вас проводят на тот свет точно тем же путем. Как написал мой любимый, наш с вами русско-еврейский поэт Иосиф Бродский, вы отправитесь, – тут Мудрик встал в позу пиита, воздел правую руку к потолку и нарочито торжественно продекламировал: – «…в ту черную тьму, в которой дотоле еще никому дорогу себе озарять не случалось». – Потом резко сменил наклон туловища, подавшись вперед, осклабился и, ткнув пальцем в сторону Фимы, зловеще прошипел: – Ты, говнюк, не испытал ненависти и борений – того главного, что поддерживало в моем отце жизнь. Ты испытаешь его смерть.