5
Околов прибыл в Ленинград рано утром. Побродив по городу, он только к вечеру с тяжелой душой направился на квартиру к сестре. Предстоял трудный разговор начистоту, без обиняков; он понимал, что ему неведомы сложившиеся у людей за последние двадцать лет взгляды, взаимоотношения между мужчинами и женщинами, отцами и детьми, начальниками и подчиненными, братьями и сестрами... Изменился даже язык, толковый словарь Ушакова помечал такие слова, как «генерал», «господин», «гусар», устаревшими. Резко отличалась и русская речь, в нее вошло взамен старых множество новых слов, выражений, оборотов. Изменилось и само произношение. Культурный, классический язык старого чопорного Петербурга сменился на московский акающий говорок.
«Неужели, — думал он, — и Ксения, умная, справедливая сестра, тоже обольшевичилась? Нет! Не может быть!»
Натыкаясь на суетливых, как ему казалось, бестолковых уличных прохожих, он подошел к ее дому и стал дожидаться возле ворот.
«Какой стала Ксения — родная кровь, какой? — билась в его разгоряченном мозгу неотвязная мысль. Встреча с сестрой и память о прошлом была и радостной, как весенний день, и тяжкой, как головная боль. — Узнает ли?»
Околов увидел сестру издалека, когда она быстро переходила улицу. Она узнала его сразу и, словно споткнувшись, замедлила шаги. Он увидел, как взметнулись ее брови, испуганно расширились лучистые помолодевшие глаза.
— Жорж! Господи! — Она кинулась к нему и обняла тем теплым порывистым материнским объятием, как когда-то давно-давно в далеком детстве, и он почувствовал на своей щеке слезы матери.
— Вернулся, наконец-то... — Ей хотелось спросить: «Значит, ты все понял?» Но вместо этого лишь однозвучно шептала: — Я рада, рада!..
— Я здесь, Ксюша, нелегально, — освобождаясь от ее объятий, прошептал он сурово. — Нам поговорить надо...
— Поговорить... Да, да! — Она торопливо вытащила из сумочки носовой платок и, вытирая раскрасневшееся лицо, продолжала: — Конечно, Жорж, конечно... Ну так говори, говори же!
— Если ты думаешь, что я приехал мириться с Советской властью...
— Ты приехал бороться с этой властью? — перебила его сестра, и в ее голосе зазвучала горечь.
— Я всегда был откровенен с тобой... Вопрос стоит: быть ли Советской власти или не быть нам?
Ксения отшатнулась от брата. Глаза ее померкли, похолодели, губы плотно сжались.
— Я тоже буду откровенна.
— Ни капельки в этом не сомневался.
— Погоди, погоди... — Она потерла лоб тыльной стороной ладони и, не глядя на брата, произнесла: — Ты ошибался... И сейчас ошибаешься...
По тому, как она склонила голову и отвернула от него внезапно постаревшее лицо, он догадался, что намеревается сказать ему родная сестра, и все еще не верил своей догадке.
— Говори, Ксюша, говори.
— Союзницы во мне не ищи. Не по пути нам с тобою, — твердо заключила она.
— Ксения! Послушай, сестра! — Околов схватил ее за руку и крепко сжал локоть.
Чувствуя, как дрожит рука брата, она решительно разжала его цепкие, жесткие пальцы и, направившись к скверу, проговорила тихим, вымученным голосом:
— Пойдем отсюда.
Околов молча последовал за сестрой. А она шла, задумчиво опустив голову, и время от времени смахивала набегавшие на глаза слезы. В сквере одиноко горели редкие фонари, под ногами шуршали листья, все тонуло в густых сумерках надвигающейся ночи. Увидев стоявшую в стороне скамью, перед клумбой, где еще белели астры, они уселись. Чужие, непримиримые.
— Мне очень тяжело, — сказала она, скользнув затуманенным от слез взглядом по ряду редких фонарей, которые показались ей какими-то оборотнями, бредущими куда-то среди полного мрака. — С детства ты был упрям и бессердечен. Тебя не трогали ни материнские, ни мои слезы. Ты всегда добивался своего, но на этот раз...
— Ксения! Что случилось? Мы в разных лагерях?.. Давай поговорим спокойно. Как ты живешь, что вообще делаешь? — Он был явно обескуражен.
— Не будет у нас спокойного разговора. «Что случилось?» Ты плюнул мне в душу. Да как ты посмел ко мне явиться таким? Ты бы на моем месте предал меня немедля властям, но меня удерживает клятва перед умирающей матерью. Ты ведь, наверно, пришел с пистолетами, с бомбами... Как мне теперь глядеть в глаза товарищам?
Околов сидел, опустив голову, и время от времени бросал исподлобья на сестру недобрые взгляды.
— Смотреть в глаза товарищам, — гортанно, нажимая на букву «р», протянул Околов, схватив сестру за руку. — А какие песни ты пела двадцать лет тому назад?
— Пусти! Ты делаешь мне больно! — Она с силой вырвала руку. — Двадцать лет!.. За это время во всем мире народилось много, много миллионов людей, в том числе и я, заново. Ты можешь понять, что такое второе рождение?
— Стараюсь, сестрица, стараюсь, да не хочу поверить... Не могу. — Он судорожно перевел дух.
— А ты поверь и не прячься от правды.
— От какой правды?
— Правда одна на земле...
— Тебя что, окрестили заново! Обольшевичили! И ты запела: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем»? А когда кричали: «Даешь Европу!» — ты тоже поверила? Да? — Околов сжимал кулаки, ему хотелось ударить сестру.
— Погоди. Речь ведь не о том. И к чему споры? Вот тебе мой совет, совет сестры, которая любила тебя как сестра и мать. Оглянись по сторонам. Открой глаза, замечай плохое, но замечай и хорошее, слушай плохое, но слушай и хорошее и щупай все руками и пойми, за какой срок это сделано и какими неумелыми еще руками. Задумайся над тем, что принес ты, что можешь дать ты этому народу? Новое учение? Более совершенную форму правления? Счастливую жизнь? Нет, нет и нет! Тобой руководит психология побежденных, вы ослеплены ненавистью, любовь ваша эгоистична, вы патриоты другой, несуществующей России. Пойми, старое мертво, его не воскресишь...
— Мы и не хотим его воскрешать. Наша задача освободить народ от чуждого ему коммунистического строя...
— Почему чуждого? Вы задумали навязать народу нечто подобное тому, что он недавно сверг, и снова залить родную землю кровью? Опомнись! — Она посмотрела на брата, глубоко вздохнула и упавшим голосом, словно про себя, продолжала: — Кажется, я попусту трачу слова, вижу, как ты даешь понять, что неустрашим, хладнокровен и крепок, как гвоздь, и готов терпеливо выслушать что угодно, но выдают тебя глаза, хоть ты и стараешься их отвести, они горят по-волчьи. Гнев плохой советчик, негоже мне далее с тобой оставаться. Прощай! — И она встала и пошла, вся как-то согнувшись и волоча ноги, словно ждала выстрела в спину. Чтобы провести бессонную ночь в мучительных угрызениях совести.
Околов смотрел ей вслед, и в нем боролись противоречивые чувства — и злость, и жалость утраты, и разочарование от несбывшейся надежды, и, наконец, досада на себя, своих учителей там, на Западе, и на этот непонятный уже ему русский народ, ради свободы которого он пришел, рискуя жизнью, сюда. «Не протянула руки, не оглянулась, обозвала волком, а я-то старался ее оберечь и даже Георгиевскому сказал, что ее зовут Ольгой», — думал он, глядя на тонущую во мраке фигуру, и щемящая тоска, как старая наболевшая рана, заполнила все его существо. Вспомнились эвакуация из Керчи в 20-м году, прощание с родиной, слезы на глазах у мужчин, рыдания женщин, и вот снова прощание и та же щемящая тоска. «Побеги, останови ее, откажись, еще не поздно, ступи на другой путь!» — шептало ему сердце. — «И тебя расстреляют или сошлют заживо гнить в лагере!» — возражал рассудок.