— Ну и как оно выглядело? — завелся Урса.
— Обычно, — пожала я плечами. — Связка стекляшек на серебряной проволоке. Я как-то не обратила на него внимания, только запомнила застежку — она была в виде цилиндрика, две части которого завинчиваются друг в друга, и еще объем моей талии в двенадцать лет.
— На кой черт мне нужен объем вашей талии, — отмахнулся Урса. Потом задумался: — Хотя… Вы говорите, оно провисало?
— Да. Талия у меня была сорок девять сантиметров, и ожерелье сползло в набедренную повязку. Знаете, почему вы его не нашли при обыске? Сказать, где оно было? Оно всегда валялось в зонте, который висел в коридоре на Рабиндранате Тагоре.
— Так уж и валялось…
— Валялось, засунутое в полиэтиленовый пакет. После примерки старик попросил меня убрать его с глаз долой от соблазна — он боялся, что начнет выковыривать и распродавать камни из него, хотя я, к примеру, ничего не имела против, я равнодушна к символам. Мы могли бы купить два кресла-качалки, сидеть друг напротив друга, подстерегая закаты, и раскачиваться, раскачиваться… Или лошадь… Старик научил бы меня ездить верхом.
— Зонт мог в любой момент кто-нибудь взять. Вы же не были полной идиоткой к двенадцати годам!
— А что это вы так нервничаете? Никто не мог взять этот зонт от дождя, потому что он весь светился дырами, а колье провалилось в самый его низ, где дыр не было, зато устрашающе торчало несколько сломанных спиц.
— Я вам не верю.
— А мы что, на допросе? Правильно делаете, что не верите. Хотя на серьги старик прожил вполне безбедно пять лет.
— Он был карточный шулер, ваш старик, как вы можете знать, на какие деньги он жил?!
Картежник
Я опять закрывала глаза. Моя мама когда-то обозвала Богдана картежником. “С семнадцати лет я играл в лучших казино мира, я не был безумен в том понимании безумия, которое приписывают настоящим игрокам, потому что у меня во время игры не поднималась температура и не учащался пульс. Я играл хладнокровно, больше заранее самому себе назначенной суммы никогда не проигрывал. Мне нравилось наблюдать за партнерами. И еще, знаешь, вдруг наступало то самое состояние отрешенности — предвестник удачи, — которое больше ни при каких условиях в жизни не случалось. Я терял ощущение собственного веса, все прояснялось перед глазами до пронизывающей четкости и яркости цвета. Это вполне могло быть предчувствием эпилептических припадков, но, слава Богу, их у меня так и не случилось. Назовем это азартом. Я слышал, как тело повинуется только одному — работе мозга. Этот экстаз от запоминания картинок и цифр! Я заранее чувствовал, желал, молил! — и мне приходили именно те самые необходимые две карты. Друзья говорили, что я перед большим выигрышем обычно становился невыносимо скучен лицом, с полусонно опущенными веками, заторможенными движениями, и меня всегда поражала подобная реакция собственного тела на бешеную радостную работу внутри него. Иногда после удачной игры приходило удовлетворение и даже растерянность, иногда — опустошение, как после долго предвкушаемого оргазма, когда женщина вдруг оказывалась уродлива лицом в экстазе, когда сквозь ее салонную красоту проступала не страсть, а маска смерти. В такие моменты после игры — я старался поскорее прокутить деньги, а после женщины — благодарил создателя, что никогда не видел судорогу сладострастия на лице самой обожаемой мною женщины — певицы, тогда, в Венеции. Однако, представь, что в один из таких моментов внутреннего мандража и предчувствия удачи я проиграл. И кому? Женщине! Мне — двадцать девять, дело было в Ницце, в удивительно дождливую осень, с морем, недосягаемым, как зачумленное облаками небо, с ветром, выдувшим из знакомых улочек ароматы кофе и азалий. Ты заметила? У меня дождь почти всегда сочетается с женщинами…”
— Этот ваш Богдан Халей, как приехал в Россию в тридцать восьмом году, так больше в Европе не показывался. Это все выдумки!
— Вы скучны, как позавчерашняя газета.
— А вы откройте глаза и прекратите уединяться!
— Не открою.
“…Она была очень богата и очень больна. Пятидесятилетняя женщина в декольтированном бальном наряде, прозрачная кожа, прозрачные глаза, никакого макияжа на лице, только рот и скулы. Рот и скулы пламенели пожирающим ее изнутри огнем. И вот эта женщина говорит: будем играть в американку, пообещайте, что поведете себя прилично. Прилично!.. Я едва удержался от хохота. Клянусь, говорю, что ваша честь ни в коем разе не пострадает. Сначала я отвлекался, разглядывал ее драгоценности, обсуждал погоду, мы поговорили об общих знакомых. Она рассказала удивительную историю о дуэли Макса и Николя: представь, оказывается, Гумилев обозвал грязным словом Черубину, а Макс завелся и вызвал его на дуэль. Черубина? Это экзотическая красавица, блиставшая в начале века в свете. Черубина де Гонзак. Кто такой Макс? Это Максимилиан Волошин. Оказывается, моя партнерша по картам была очень близко знакома с ним, только представь…”
— А кто такой Волошин? — спросила я. И попала… Окончание этой истории я узнала не скоро. Честно говоря, если уж выбирать по поэзии (пришлось в ближайший месяц только этим и заниматься), Гумилев мне ближе Волошина, но старик уверял, что человек, обозвавший таким словом женщину, не достоин звания поэта хотя бы потому, что судьбою обречен на воспевание женщин не как объектов ума или гордости, нравственности, добродетели, а только как Богом назначенных представительниц трудно определяемого понятия любви и красоты. И все женщины имеют право быть воспетыми поэтом. Поэтому пришлось выучить несколько стихотворений Волошина. “…Не насилуй себя, ведь это всего лишь любопытство: только представь, ради удовлетворения его ты идешь на преступление, ты преступаешь через ранее выработанную в тебе невозможность изучения нелюбимого стиха! Помнишь, что ты говорила о Некрасове?”
К тринадцати годам я уже выработала в себе некоторое понятие срочной необходимости. Узнать, чего хотела от Богдана старуха-картежница, как раз и было срочной необходимостью, потому что по вечерам мое неуемное воображение рисовало совершенно непотребные сцены. Выучила три стихотворения. Он внимательно и напряженно выслушал меня и то ли похвалил, то ли обругал — сказал, что если девочка моего возраста способна ради низменного любопытства с таким воодушевлением прочесть стихи, ничего при этом в них не понимая и не чувствуя, то она должна знать, что изысканное притворство — прямая дорога к унылому авантюризму.
Поскольку я впервые услышала, чтобы кто-то определял авантюризм таким образом, то решила кое-что осторожно выяснить:
— Ты ничего не подумай, я просто хочу уточнить, что такое — авантюризм?
Он сказал, что я, верно, решила его добить окончательно, но епитимью не накладывал, коротенько объяснил. Оказывается, это всего лишь опробование на практике самых грандиозных выдумок одиночества. Когда человек придумывает себя каждый раз заново и каждый раз заставляет верить в это окружающих.
— И что же в этом плохого?
Оказывается, на притворство уходят все силы воображения, потому что создание придуманного образа требует участия множества реальных людей, и в итоге авантюрист перестает манипулировать собственным воображением, а вынужден манипулировать воображением совершенно посторонних людей, а это довольно скучно и ведет к самоистреблению и банальной лжи.