Офицер связи стукнул шпорами, вытянулся, бросил руку к
козырьку, с силой оторвал её вниз, повернулся кругом с такой чёткостью и
щегольством, словно был не на верхушке дерева, а в столовой артиллерийского
училища, и одним духом ссыпался вниз по лестницам, обрывая шпоры о перекладины
и весело чертыхаясь.
— Лейтенант Седых! — сказал Енакиев.
— Я здесь, товарищ капитан.
— Вы слышали?
— Так точно.
— Командный пункт здесь. Связь между мной и всеми взводами —
телефонная. При движении вперёд наращивать проволоку без малейшей задержки. От
взводов не отрываться ни на одну секунду. В случае нарушения телефонной связи
дублируйте по радио открытым текстом. При командире каждой роты назначьте двух
человек — один связной, другой наблюдатель. Обо всех изменениях обстановки
доносить немедленно по проводу, по радио или ракетами. Задача ясна?
— Так точно.
— Вопросы есть?
— Никак нет.
— Действуйте.
— Слушаюсь.
Лейтенант Седых сошёл на одну ступеньку ниже, но
остановился:
— Товарищ капитан, разрешите доложить. Совсем из головы
выскочило. Как прикажете поступить с мальчиком?
— С каким мальчиком?
Капитан Енакиев нахмурился, но тотчас вспомнил:
— Ах да!
Ему докладывали о мальчике, но он ещё не принял решения.
— Так что же у вас там с мальчиком? Где он находится?
— Пока у меня, при взводе управления. У разведчиков.
— Очухался малый?
— Будто ничего.
— Что же он рассказывает?
— Много чего говорит. Да вот сержант Егоров лучше знает.
— Давайте сюда Егорова.
— Сержант Егоров! — крикнул лейтенант Седых вниз. — К
командиру батареи!
— Здесь! — тотчас откликнулся Егоров, и его шлем, покрытый
ветками, появился над площадкой.
— Что там с вашим мальчиком? Как его самочувствие?
Рассказывайте.
Капитан Енакиев сказал не «докладывайте», а «рассказывайте».
И в этом сержант Егоров, всегда очень тонко чувствующий все оттенки
субординации, уловил позволение говорить по-семейному. Его утомлённые,
покрасневшие после нескольких бессонных ночей глаза открыто и ясно улыбнулись,
хотя рот и брови продолжали оставаться серьёзными.
— Дело известное, товарищ капитан, — сказал Егоров. — Отец
погиб на фронте в первые дни войны. Деревню заняли немцы. Мать не хотела
отдавать корову. Мать убили. Бабка и маленькая сестрёнка померли с голоду.
Остался один. Потом деревню спалили. Пошёл с сумкой собирать куски. Где-то на
дороге попался полевым жандармам. Отправили силком в какой-то ихний страшный
детский изолятор. Там, конечно, заразился паршой, поймал чесотку, болел сыпным
тифом — чуть не помер, но всё же кое-как сдюжил. Потом убежал. Почитай, два
года бродил, прятался в лесах, всё хотел через фронт перейти. Да фронт тогда
далеко был. Совсем одичал, зарос волосами. Злой стал. Настоящий волчонок.
Постоянно с собой в сумке гвоздь отточенный таскал. Это он себе такое оружие
выдумал. Непременно хотел этим гвоздём какого-нибудь фрица убить. А ещё в сумке
у него мы нашли букварь. Рваный, потрёпанный. «Для чего тебе букварь?» —
спрашиваем. «Чтобы грамоте не разучиться», — говорит. Ну что вы скажете!
— Сколько ж ему лет?
— Говорит, двенадцать, тринадцатый. Хотя на вид больше
десяти никак не дать. Изголодался, отощал. Одна кожа да кости.
— Да, — задумчиво сказал капитан Енакиев. — Двенадцать лет.
Стало быть, когда всё это началось, ему ещё девяти не было.
— С детства хлебнул, — сказал Егоров вздыхая.
Они помолчали, прислушиваясь к звукам артиллерийской
перестрелки, которая стала заметно стихать, как это всегда бывает перед началом
боя.
Скоро наступила напряжённая, обманчивая тишина.
— И что же, хороший паренёк? — спросил капитан Енакиев.
— Замечательный мальчишка! Шустрый такой, смышлёный! —
воскликнул Егоров уже совсем по-домашнему.
Капитан нахмурился и отвернулся.
Был когда-то и у капитана Енакиева мальчик, сын Костя,
правда немного поменьше возрастом — теперь бы ему было семь лет. Были у
капитана Енакиева молодая жена и мать. И всего этого он лишился в один день три
года назад. Вышел из своей квартиры в Барановичах, по тревоге вызванный на
батарею, и с тех пор больше не видел ни дома своего, ни сына, ни жены, ни
матери. И никогда не увидит.
Они все трое погибли по дороге в Минск, в то страшное
июньское утро сорок первого года, когда немецкие штурмовики налетели на
беззащитных людей — стариков, женщин, детей, уходящих пешком по минскому шоссе
от разбойников, ворвавшихся в родную страну.
Об их гибели рассказал капитану Енакиеву очевидец, его
старый товарищ, случившийся в это время со своей частью возле шоссе. Он не
передавал подробностей, которые были слишком ужасны. Да капитан Енакиев и не
расспрашивал. У него не хватало духу расспрашивать. Но его воображение тотчас
нарисовало картину их гибели. И эта картина уже никогда не покидала его, она
всегда стояла перед глазами. Огонь, блеск, взрывы, рвущие воздух в клочья,
пулемётные очереди в воздухе, обезумевшая толпа с корзинами, чемоданами,
колясками, узлами и маленький, четырёхлетний мальчик в синей матросской
шапочке, валяющийся, как окровавленная тряпка, раскинув восковые руки между
корнями вывороченной из земли сосны. Особенно отчётливо виделась капитану
Енакиеву эта синяя матросская шапочка с новыми лентами, сшитая бабушкой из
старой материнской жакетки.
В это лето, несмотря на свои тридцать два года, капитан Енакиев
немного поседел в висках, стал суше, скучней, строже. Мало кто в полку знал о
его горе. Он никому не говорил о нём. Но, оставаясь наедине с собой, капитан
всегда думал о жене, о матери, о сыне. О сыне он думал всегда, как о живом.
Мальчик рос в его воображении. Каждую минуту капитан знал
точно, сколько бы ему сейчас было лет и месяцев, как бы он выглядел, что бы
говорил, как бы учился. Сейчас его сын, конечно, уже умел бы читать и писать и
его матросская шапочка ему бы уже не годилась. Эта шапочка теперь лежала бы у
матери в комоде среди других вещей, из которых его Костя уже вырос, и,
возможно, из неё бабушка сделала бы теперь какую-нибудь другую полезную вещь —
мешочек для перьев или суконку для чистки ботинок.