Зря потеряете время, товарищ Градов. Здесь у нас идет отбор
абитуриентов с совершенно незапятнанной репутацией. То есть ваша-то личная
репутация безупречна, ей-ей, лучше не придумаешь, как там сказали... хи... ну,
вы знаете где... однако в анкетных данных у вас пятна. У вас странные,
нетипичные анкетные данные, товарищ Градов. С одной стороны, ваш дед,
медицинское светило, гордость нашей науки, ваш покойный отец, герой и
выдающийся полководец, однако с другой стороны, ваш дядя Кирилл Борисович
числится в списках врагов народа, а самое главное, ваша мать, Вероника
Александровна Тэлавер, проживает в Соединенных Штатах, будучи супругой
американского военного профессора, и вот это, конечно, является решающим
фактором... Что стало со мной, думал иногда в пустынный час Борис IV, шляясь по
комнатам своей огромной квартиры, где едва ли не в каждом углу можно было найти
пол-литровую банку, забитую окурками, батарею пустых бутылок, оставшихся после
очередного мотосборища, пару колес с шипами для гонок по льду или без оных,
ящики с промасленными запчастями, свалку одежды, стопки учебников. Как-то не
улавливаю связи между собой сегодняшним и тем, позавчерашним, которого мама в
хорошие минуты называла «мой строгий юноша». Куда подевался, скажем, мой
патриотизм? Все чаще вспоминаются слова приемного кузена Митьки Сапунова об
«извергах-коммунистах». Да я ведь и сам теперь из их числа, вступил тогда, в
польском лесу, всех тогда было предписано принять в партию. Нет, я не об этом.
Патриотизм – это не партия, даже не коммунизм, просто русское чувство, ощущение
традиции, градовизм... Что-то такое росло в душе, когда убегал из дома, боялся
не успеть на войну, глупец. Все это растеклось в мерзости карательной службы –
вот именно карательной, кем же мы еще были в Польше, если не свирепыми
карателями, – все это, понятие «родина», растеклось, осталась только
внутренняя циничная ухмылка. Никто из парней никогда не ухмылялся при слове
«родина», все хранили серьезное молчание, однако у всех по лицам проходил, он
замечал, какой-то отсвет этой ухмылки, как будто сам черт им ухмылялся прямо в
лица при слове «родина».
А сейчас я просто потерял какие-то контакты сам с собой,
вернее, с тем, со «строгим юношей», какой-то трамблер во мне поехал, и я никак
не могу вернуться к себе, если только тот «строгий» был я сам, а не кто-то
другой, то есть если вот тот, что я сейчас собой представляю, бесконтачный, с
поломанным трамблером, не есть моя суть.
Я просто не могу тут без матери, вдруг подумал он однажды в
пустынный час. Там, в лесу, мне не нужна была мать, а здесь, в Москве, я не
могу без матери. Может быть, я тут и кручу сейчас без конца эти моторы, потому
что не могу без матери. Вот эта пожирающая скорость – это, может быть, и есть
бессмысленное стремление к матери. Но до нее не добежишь, она в Америке,
предательница. Америка – страна предателей, бросивших свои родины. Вот и она
туда убежала со своим длинным янки, которого ненавижу больше, чем ненавидел
Шевчука. Если бы встретились на поле боя, я бы ему вмазал! Предала эту нашу
хитротолстожопую родину, предала отца, предала меня. И Верульку увезла. Теперь
у меня нет и никогда не будет сестры.
Все-таки еще хотя бы есть двоюродная сестра Ёлочка, думал
Борис IV, погоняя свой вермахтовский «цюндап» вдоль Ленинградского проспекта.
Киска все-таки какая. Держит меня за стальное пузо нежнейшими пальчиками. В
старину, черт возьми, женились на кузинах. В старину я бы на Ёлке женился.
Сейчас нельзя. Сейчас мне больше, может быть, сестра нужна, чем жена.
Какому-нибудь дураку наша Ёлочка достанется. Вряд ли какому-нибудь
концентрированному парню, мастеру мотоспорта. Скорее всего, с каким-нибудь
болваном-филологом познакомится на абонементных концертах в консерватории.
Было уже совсем темно, когда они подъехали к даче. Ворота
были открыты: старики ждали их прибытия. Борис въехал во двор и остановился
напротив большого окна столовой, за которым видны были собравшиеся вокруг стола
остатки градовского клана: седовласый печальный патриарх, все еще прямая и
гордая бабушка Мэри, все еще молодая и красивая и донельзя стильная со своей
вечной папиросой поэтесса Нина, ну и Агаша, совсем уже как бы утратившая
понятие возраста и все хлопочущая вокруг стола в постоянном монотоне и все с
тем же репертуаром, коим мы потчевали читателей двух предыдущих томов: пирожки,
капусточка провансаль, битки по-деревенски... Кое-что новое, впрочем, появилось
в ее кружении: временами она стала застывать с блюдом в руках и с философским
выражением на лице, вытесняющим привычную лучезарную доброту. Казалось, она
задает кому-то немой вопрос: только лишь в любви ли к ближнему заключается
смысл человеческой жизни?
Не следует нам также скрывать от читателей, что после
стольких потерь в клане Градовых появилось и прибавление, то есть некоторое
расширение, если это дефинитивное существительное применимо к лысенькому и
узкоплечему, с пушистыми пиросманиевскими усами живописцу Сандро Певзнеру,
которого Агаша в телефонных разговорах со старым другом, заместителем директора
киностудии имени Горького по АХЧ товарищем Слабопетуховским, называла не иначе
как «то ли муж наш, то ли друг».
Ёлка спрыгнула с мотоцикла. Боря грубовато, как надлежит
кузену, хлопнул ее по лопаткам:
– Что-то слишком нежно обнимаетесь, мадемуазель! Где это вы
так научились?
– Дурак! – замахнулась она нотной папкой, и у него
мелькнуло вдруг нечто немотоциклетное: эх, если бы задержать, ну хоть бы
повторить это мгновение!
Тоненькая девчонка в таком легком порывистом движении, с
таким счастливым и чистым лицом. Он смотрел на нее, словно сам уже не был
юнцом, словно сам уже точно знал, что это значит – больше никогда не испытать
вот такого, как сейчас у Ёлки, очарования и ожидания жизни.
* * *