Практически сначала надо было пройти по тихой Воровского,
пересечь более оживленную Герцена, потом углубиться в проходные дворы, ведущие
к той крыше, причем пройти, пересечь и углубиться так, чтобы никому из прохожих
не броситься в глаза, тем более милиционерам у подъездов иностранных посольств.
Призываем на помощь польский опыт. В Дом кино направляются два знакомых
биллиардиста. Шаг в сторону, в тень афишной тумбы. Биллиардисты проходят мимо.
Монотонная прогулка толстопузого сержанта (у которого, очевидно, дома лежат
майорские погоны) мимо ворот шведского посольства. Бесшумное и молниеносное
скольжение по теневой стороне. Сержант, профессионально натренированный на
запоминание лиц, задницей ничего не увидел. Теперь по улице Герцена мимо
остановки троллейбуса идешь как обыкновенный прохожий, как будто у тебя нет
шести шоколадных батончиков в кармане и девятимиллиметрового «вальтера» за
пазухой. Спокойно заворачиваешь в подворотню и сразу за аркой сливаешься с
поверхностью стены, отмечаешь все выступы в кирпичной кладке, железные прутья
балкончиков (Варшава!), дряхлость или устойчивость водосточных труб, все желобы
стоков, ветви старого вяза, на которых в крайнем случае можно повиснуть,
превратившись в помесь ленивца и хамелеона, то есть слившись с ветвями и
листвой, перепады высоты, все скаты и коньки крыш, по которым ты в конце концов
достигнешь вон той высокой трубы, из-за которой, по твоим расчетам, перед тобой
откроется часть внутренней территории подлого поместья на улице Качалова,
бывшей Малой Никитской.
Мимо Бориса, почти вплотную, в сторону Герцена, то есть
Большой Никитской, прошли две тетки. Одна из них говорила: «Хоть бы скорей его
в армию забрали, паразита...» Прошли, не заметили. Он снял свои тяжелые ботинки
и спрятал их за железной бочкой с дождевой водой. Приноровившись, пополз вверх
по стене. Нет, навыки еще не утрачены, пальцы рук и ног отлично используют все
шероховатости. Он почти уже дотянулся до водосточного желоба, когда справа на
уровне его колена распахнулось окошко и из квартиры вылетел сладкий голос
певца: «За городом Горьким, где ясные зорьки, в рабочем поселке подружка
живет...» Высунулась шестимесячная завивка, просипела в листву: «Никого, ни
хуя, там нету...» Окно закрылось. Он подтянулся, перебросился на крышу, залег в
желобе, ощупывая ладонями жестяную кровлю, пытаясь определить, где она может
прогнуться или выгнуться, а потом распрямиться с ненужным хлопком. По гребню
крыши прошел большой кот в темно-бурой шубе, хвост трубой, белые гамаши, жабо и
подусники, похожий на английского генерала. Кажется, не заметил, а может быть,
продемонстрировал полнейшую нейтральность. Так или иначе, но через четверть
часа офицер запаса оперативного резерва ГРУ, студент третьего курса Первого
московского ордена Ленина медицинского института, мастер спорта СССР, чемпион
страны по мотокроссу в классе 350 куб.см и третий призер в абсолютном зачете,
Борис IV Никитич Градов лежал за высокой, облицованной дореволюционным, то есть
отличным, кафелем трубой и обозревал внутренний двор городского особняка
зампредсовмина, члена Политбюро ВКП(б), маршала Лаврентия Павловича Берии.
Прежде всего, он заметил удивительную малочисленность и небрежность охраны.
Видимо, ничего не боятся. Очевидно, давно уже решили, что в этом городе некого
бояться. У ворот в будке сидит один чекист, второй прогуливается вокруг дома,
третий подстригает кусты, вроде бы садовник в фартуке, но на заднице пистолет в
кобуре. Больше никого снаружи не обнаруживается. В дом можно попасть двумя
путями: через калитку с железной дверью, выходящую в переулок, и через главный
вход, к которому ведет асфальтовое полукружие. Будет трудно или почти
невозможно достать его, если он войдет или выйдет через калитку. Здесь он
мелькнет на какую-нибудь секунду. Этой секунды было бы достаточно, если
постоянно держать калитку под прицелом, однако в этом случае несколько
драгоценных секунд будет упущено, появись он в главном входе. Все окна в доме
плотно зашторены. Живут, как сычи, света белого не видят. Людей не боятся, а
света белого боятся. В доме, должно быть, не меньше тридцати комнат, и в одной
из них, возможно, находится пленница этого гада, сестренка Ёлка, избалованная всей
семьей красоточка, музыкантша, пижонка, милейшая и чудеснейшая подружка. Он ее
превратил в наложницу. Ебет нашего, градовского, ребенка. Выпивает, должно
быть, коньяку для долгого сухостоя и тянет, и тянет свое скотское удовольствие,
растлевает девчонку, вытягивает из нее всю ее юность, всю ее суть, вливает в
нее свой тлен. Да будь ты хоть самим Сталиным, заслуживаешь за это пули в пасть
или под подбородок!
Солнце было уже в зените, прямо над трубой. Через час на
стрелка ляжет тень трубы, но пока печет невыносимо, и жесть накалилась вокруг,
хоть пироги пеки, и нельзя пошевелиться: нужно занимать вот эту выбранную
изначально позицию. Нужно поддерживать уровень ярости, чтобы самому тут не
размазаться по раскаленной кровле. Он тут растлевает не только Ёлочку, но в ее
лице, в ее теле и всех моих женщин: мамочку мою, заокеанскую Веронику, и Верку
Горду, и тетку Нинку, и, уж конечно, Майку Стрепетову, избравшую меня для себя
раз и навсегда, и даже всех наших околовэвээсовских блядей, и всех студенток
моего потока, и даже бабушку Мэри, и даже Агашеньку, и Таисию Ивановну
Пыжикову, мать моего нового братишки Китушки... Все продумал, только кепку
забыл в мотоцикле, нечем башку накрыть; теперь мой котелок тут по всем швам
расплавится, нечего будет пожертвовать для анатомического музея. А ведь человек
должен не только потреблять, но чем-то жертвовать для будущих поколений. Есть
ли в этом какой-нибудь смысл? Может быть, есть, может быть, и нет. Есть ли в
этом какая-нибудь разница? Может быть, есть, а может быть, и нет. Ну вот и
тупичок, поздравляю с прибытием. Начитавшийся Шопенгауэра Сашка Шереметьев
скажет, что все это вообще никуда не течет, а все это единовременно стоит в
бесконечном количестве копий, все прошлое и все будущее, не говоря уже о
настоящем, где так вот бесконечно и лежит на раскаленной крыше расплавляющийся
болван-мститель с обжигающим пальцы пистолетом. В бесконечном повороте
существуют и кафельная труба, и солнце на выжженном, без единого облачка, небе,
и долетающая ария из оперетты Стрельникова «Сердце поэта»:
«Под-осень-я-сказал-Адели-прощай-дитя-не-помни-зла-расстались-мирно-но-в-апреле
она-сама-ко-мне-пришла-бутылку-рома-открывая-я-понял-смысл-волшебных-слов-прощай
вино-в-начале-мая-а-в-октябре-прощай-любовь!»,
и истерический женский крик, перекрывающий арию в московском сослагательном
наклонении: «А пошел бы ты на хуй!»