Странно, но память комиссара не подвела — светлой годовщине дня рабочей солидарности Анд-рон урвал второй крест, первой степени, а старший лейтенант Сотников поднялся в капитаны…
Под вечер в каптерке второй роты Сотников, Зимин и старшина крупно разговаривали по душам с сержантом Скобкиным, а Андрон и художник Загуменный, сидя у окна за стеллажом, тихо предавались прекрасному — обсуждали колорит и композицию новой картины мэтра.
Это был рисунок — монументальный, два на три метра, на обратной стороне плаката по ГО. Молодая высокогрудая и крутобедрая смуглянка в ожерелье, чулках в крупную сетку и туфлях-лодочках грациозно и пленительно поставила стройную ногу на спинку стула. Цветущее тело ее вакхически изогнулось, давая полную возможность рассмотреть все потаенные, вызывающие сердцебиение подробности, полные, сердечком, губы красавицы улыбались загадочно, маняще, напоминая о безудержных наслаждениях цветущей плоти. Манера Загуменного напоминала чем-то стиль Рубенса, Брюллова и молодого ван Дейка, чувствовалось, что глаз его верен, душа возвышенна и рука тверда. И не только рука…
— Я тебя, суку, на ноль помножу, ушатаю, вые…у и высушу! — пообещал напоследок Сотников и зверски ощерился. — Завтра же поедешь на губу. Эй, Лапин, готовь зеленое хэбэ этому засранцу.
Андрон с готовностью оторвался от созерцания прекрасного и вытащил хэбэ «зеленого» сержанта — тесная, обтрюханная гимнастерка, штаны необъятные, мешком, ни один уважающий себя боец такие не наденет. Спецфасон для любимых командиров. Правда, теперь-то Скобкин навряд ли останется сержантом. Это же надо быть таким дебилом — свинтить по бабам с земляком из автороты, разобрав для этих целей стену в боксе, не поделить блядей с метровскими ментами и сгореть глупо и бездарно уже под самый дембель!
На следующий день Скобкина посадили на УАЗ и повезли искупать. Вспомнил Андрон о сержантском существовании недели три спустя, когда его вызвал к себе Сотников.
— Лапин, Тимохин занят. Бери машину, заберешь с Садовой Скобкина.
Чего проще… Андрон залез в УАЗ, поехал на губу. В отличном, между прочим, настроении. Приятно посмотреть в глаза врагу, униженному, вывалянному в грязи, сказать небрежно: «Что-то невеселый вы, товарищ сержант, и вообще, звонкий, тонкий, прозрачный. Ничего, капитан Сотников вас развеселит».
До губы долетели быстро, как на крыльях. Андрон выправил в комендатуре пропуск, потер сапог о сапог, чтобы лучше блестели и по своей воле направился в узилище. Нехорошо было там, мрачно и строго: ржавые, помнящие еще, верно, декабристов решетки, всякая идущая навстречу сволочь, коей нужно отдавать по уставу честь, витающая в воздухе вонь субординации и дисциплины. На плацу фигачили строевым старший лейтенант с капитаном, а неказистый мичман весело подбадривал их писклявым голосом:
— Више ногу, товарищи офицеры, више ногу! Уставной канкан не для слабонервных.
— Разрешите?
Андрон, постучав, просунулся в канцелярию, топнул по всей форме, так что люстра закачалась, мол, мы такие-то такие-то и прибыли за опальным сержантом Скобкиным. Приказано доставить живым или мертвым!
— А забирайте, со всем нашим удовольствием, на хрен ли он нам теперь такой!
Сержант Скобкин и в самом деле был нынче нехорош, заморенный, похожий на покойника. Хэбэ его было невероятно грязно, эмблемы на петлицах заменены одна на автотранспортную, другая на бронетанковую, видимо, в знак протеста. Что-то сразу расхотелось Андрону в глаза ему смотреть, а уж улыбаться язвительно и, тем паче. На обратном пути, не доезжая Фонтанки, он велел водителю затормозить у шашлычной, купил без очереди бозартмы, набрал немерено хлеба и притащил в машину Скобкину — жри.
Хорст (1958)
Близилась весна, теплело, полог полярной ночи бледнел. Хорст потихоньку осматривался. Нелегкая занесла его в самое сердце Кольского, в ссыльнопоселение, притулившееся на берегу древнего величественного озера. Километрах в трех за лесистой горой-тундрой раскорячилась мертвая после амнистии пятьдесят третьего зона, еще чуть дальше к югу находилось второе поселение, по соседству с ним саамский погост — то бишь, поселение, и все. На сотни верст только снег, сопки да тайбола — заболоченная тайга. Северный полярный круг, древняя земля саамов — Самиедна. Летом здесь не заходит солнце, вдоль сапфирно-синих ручьев цветут хрупкие колокольчики и крохотный, ростом в ладонь, шиповник — трогательная полярная роза. Зимой властвует ночь, стоят трескучие морозы, бушуют ураганы и воют метели. Издалека над Сеид-озером на обрыве горы Куйвчорр видна огромная фигура черного человека. Это след ушедшего в скалу мрачного повелителя ветров и бурь Куйвы. Время от времени старец гор сходит с Куйвчорра и обрушивает лавины и ураганы, неся вечный покой тем, кого непогода застанет в пути.
Только кто по своей воле забредет в этакую глушь? Разве что рыбаки и оленеводы, рожденные в Сами-едне, да оперативный уполномоченный, засидевшийся в капитанах. Появляясь раз в три недели, он привозит «Правду» двухмесячной давности, пьет всю ночь напролет с местным активистом — отставным охранником с заброшенной зоны — и все порывается пойти узнать, что это за человек такой поселился у Куприяныча с Трофимовым. Только ведь брусничный самогон совсем не шутка, после него мутнеет в голове и заплетаются ноги, так что кондыбать пару километров в темноте участковому совсем не улыбается. И он продолжает пить, закусывая лососиной с тем, чтобы, проспавшись, отбыть в свой райцентр со спокойным сердцем — на вверенной ему Советской властью территории порядок. Полнейший. На сотни верст снег, снег, снег, ветра вой и холодные сполохи полярного сияния. Образцовая, густо выбеленная тоска.
Да уж… Поначалу Хорсту было плохо. Бешено хотелось к Марии, в вязкую тьму небытия. Самый страшный враг — память. Да еще припадки эти, выворачивающие душу, как желудок при рвотных спазмах. Уйти, уйти, поставить точку. И лучше быстро, чтоб без боли. Однако как-то обошлось. Слишком уж была природа вокруг наполнена через край жизнеутверждающей силой, чтобы вот так, походя, спустив курок или затянув петлю, уйти от первозданного ее величия. Ну и еще, конечно, люди… Они были большей частью добрые, несуетные, не принимающие злословия и лжи. Местные — те, кто родился здесь, и пришлые — те, кто остались, невзирая на трескучий холод, собачью жизнь и амнистию. Те, которым ехать было некуда. Здесь не принято было спрашивать, кто ты и откуда. Раз при значит оно тебе надо, живи. Вернее, выживай… Дд вилась рыбка, стучали копытами олени, добывая ягель, валились в снег, вздыхая тяжко, трехобхватные ели. Трещал мороз, белели щеки, радужныи нимб окружал луну…
Трофимов с Куприяньгчем, правда, работали дома. Один с одержимостью буйнопомешанного часами мог не выпускать кисть из натруженных пальцев, а когда все же иссякал, шел к знакомой лопарке по соседству с тем, чтобы сменить объятия музы на другие, не менее приятные. Другой по праву хоть и не доучившегося, но врача пользовал нарывы. чистил раны, иногда выезжал в персонально поданной лодке-кереже к роженице или на аборт. Приглашали его куда как чаще, чем шамана…