Сухой луч солнца, пробившийся в щель ставня, пересекал
комнату. Пыльный воздух был как бы косо распилен сверху донизу. Ярко освещенные
опилки воздуха – пылинки, ниточки, ворсинки, движущиеся и вместе с тем
неподвижные, – образовали полупрозрачную стену.
Крупная осенняя муха, пролетая сквозь нее, вдруг вспыхнула и
тотчас погасла.
Не слышалось ни кряканья качек, ни истерического припадка
курицы, снесшей за домом яйцо, ни глупой болтовни индюков, ни свежего чириканья
воробья, качающегося чуть ли не в самом окне на тоненькой веточке шелковицы,
согнутой под ним в дугу.
Совсем другие, городские звуки слышались снаружи и внутри
квартиры.
В столовой легко гремели венские стулья. Музыкально звучала
полоскательница, в которой мыли поющий стакан. Раздавался «бородатый» – в
представлении мальчика – голос отца, мужественный и по-городскому чужой.
Электрический звонок наполнял коридор. Хлопали двери, то парадная, то кухонная,
и Петя вдруг узнавал по звуку, которая из них хлопнула.
А между тем снаружи, из какой-то комнаты с окном, открытым
во двор – ах, да! из тетиной, – не прекращаясь ни на минуту, слышалось пение
разносчиков. Они появлялись один за другим, эти дворовые гастролеры, и каждый
исполнял свою короткую арию.
– Угле-ей! Угле-е-ей! – откуда-то издалека пел русский
тенор, как бы оплакивая свою былую удаль, свое улетевшее счастье. – Угле-е-ей!
Его место занимал низкий комический басок точильщика:
– Точить ножи-ножницы, бритвы!.. Чшшить ножи-ножжж,
бритввв!.. Ножиножжж… Бррр-иттт…
Паяльщик появлялся вслед за точильщиком, наполняя двор
мужественными руладами бархатного баритона:
– Па-аять, починять ведра, каструли! Па-ять, починять ведра,
каструлии!
Вбегала безголосая торговка, оглашая знойный воздух
городского утра картавым речитативом:
– Груш, яблук, помадоррр! Груш, яблук, помадоррр!
Печальный старьевщик исполнял еврейские куплеты:
– Старые вещи, старые вещи! Старивэшшш… Старивэшшш…
Наконец, венчая весь этот концерт прелестной неаполитанской
канцонеттой, вступала новенькая шарманка фирмы «Нечада», и раздавался крикливый
голос уличной певицы:
Ветерок чуть колышет листочки,
Где-то слышится трель со-ло-вья.
Ты вчера лишь гуляла в плато-чке,
А се-го-дня гу-ляешь в шел-ках.
Пой, ласточка, пой.
Сэр-це ус-па-кой…
– Углей, угле-е-ей! – запел русский тенор сейчас же после
того, как шарманка ушла.
И концерт начался снова.
В то же время с улицы слышался стук дрожек, шум дачного
поезда, военная музыка.
И вдруг среди всего этого гомона раздалось какое-то ужасно
знакомое шипенье, что-то щелкнуло, завелось, и один за другим четко забили, как
бы что-то отсчитывая, прозрачные пружинные звуки. Что это? Позвольте, но ведь
это же часы! Те самые знаменитые столовые часы, которые, как гласила семейная
легенда, папа выиграл на лотерее-аллегри, будучи еще женихом мамы.
Как Петя мог о них забыть! Ну да, конечно, это они! Они
отсчитывали время. Они «били»! Но мальчик не успел сосчитать сколько. Во всяком
случае, что-то много: не то десять, не то одиннадцать.
Боже мой! На даче Петя вставал в семь…
Он вскочил, поскорее оделся, умылся – в ванной! – и вышел в
столовую, жмурясь от солнца, лежавшего на паркете горячими косяками.
– А, как не стыдно! – воскликнула тетя, качая головой и
вместе с тем радостно улыбаясь так выросшему и так загоревшему племяннику. –
Одиннадцать часов. Мы тебя нарочно не будили. Хотели посмотреть, до каких пор
ты будешь валяться, деревенский лентюга. Ну, да ничего! С дороги можно. Скорей
садись. Тебе с молоком или без? В стакан или в твою чашку?
Ах, совершенно верно! Как это он забыл? «Своя чашка»! Ну да,
ведь у него была «своя чашка», фарфоровая, с незабудками и золотой надписью: «С
днем ангела», прошлогодний подарок Дуни.
Позвольте, батюшки, наш самовар! Оказывается, он о нем тоже
забыл. И бублики греются, повешенные на его ручки! И сахарница белого металла в
форме груши, и щипчики в виде цапли!
Позвольте, а желудь звонка на шнурке под висячей лампой… Да
и сама лампа: шар с дробью над белым колпаком!
Позвольте, а что это в руках у отца? Ба, газета! Вот уж,
правду сказать, совсем забыл, что в природе существуют газеты! «Одесский
листок» с дымящим паровозиком над расписанием поездов и дымящим пароходиком над
расписанием пароходов. (И дама в корсете среди объявлений!) Э, э!.. «Нива»!
«Задушевное слово»! Ого, сколько бандеролей накопилось за лето!
Одним словом, вокруг Пети оказалось такое множество
старых-престарых новостей, что у него разбежались глаза.
Павлик же вскочил чуть свет и уже вполне освоился с новой
старой обстановкой. Он уже давно напился молока и теперь запрягал Кудлатку в
дилижанс, составленный из стульев.
Иногда он озабоченно пробегал по комнатам, трубя в трубу и
сзывая воображаемых пассажиров.
Тут Петя вспомнил вчерашние события и даже вскочил из-за
стола:
– Ой, тетечка! Я же вам вчера так и не успел рассказать! Ах,
что только с нами было, вы себе не можете представить! Сейчас я вам расскажу,
только ты, Павлик, пожалуйста, не перебивай…
– Да уж знаю, знаю.
Петя даже слегка побледнел:
– И про дилижанс знаете?
– Знаю, знаю.
– И про пароход?
– И про пароход.
– И как он прыгал прямо в море?
– Знаю все.
– Кто ж вам рассказал?
– Василий Петрович.
– Ну, папа! – в отчаянии закричал Петя и даже топнул обеими
ногами. – Ну, кто тебя просил рассказывать, когда я лучше умею рассказывать,
чем ты! Вот видишь, ты теперь мне все испортил!
Петя чуть не плакал. Он даже забыл, что он уже взрослый и
завтра будет поступать в гимназию.
Стал хныкать:
– Тетечка, я вам лучше еще раз расскажу, у меня будет
гораздо интереснее.
Но у тети вдруг покраснел нос, глаза наполнились слезами, и
она, прижав пальцы к вискам, проговорила со страданием в голосе: