Он сел в кресло рядом со мной. "Я полагаю, вы уже не в том положении, когда приходится вымаливать аплодисменты. А стало быть, вы обойдетесь без моих. Не подумайте, что я не ценю вашего таланта. Но если я признаюсь вам, что ваша "Медуза" мне не нравится, вряд ли это вас удивит". - "Если бы дело обстояло по-другому, я бы насторожился", - съязвил я. "И напрасно, возразил он. - Я мог бы не одобрять вашу книгу, но оценить ее свежесть и силу: в людях вашего возраста бунтарство всегда обаятельно. К тому же я не люблю слишком здравомыслящих молодых людей". Я отхлебнул глоток виски: "Но вы пользуетесь их услугами". Он не захотел поднять перчатку и продолжал прежним тоном: "Мои чувства к вам представляют странную смесь: вы внушаете мне тревогу и интерес. Когда я говорю "тревогу" - я имею в виду себя лично. Вы сейчас в том состоянии духа, когда можно наделать глупостей. И толкнуть на них других. Например, молоденькую, несколько экзальтированную девушку". Я пожал плечами: "Вы ее отец. Следите за ней". Он с минуту глядел на меня, беззвучно смеясь моей наглости. "Зачем вы разыгрываете грубияна?" - "А зачем вы разыгрываете смиренника?" Он перестал смеяться, хотя на губах его еще держалась улыбка. "Потому что в данный момент сила не на моей стороне. Когда у вас будет дочь, вы поймете, как легко ей надувать отца. Я не могу ни сопровождать ее, ни установить за ней слежку, ни посадить ее под замок - так ведь? Да и вообще мне претит стеснять чью бы то ни было свободу". Я звякнул льдинкой о край стакана. "Если не считать углекопов в ваших копях". На этот раз он отставил свой стакан. Хотя он не рассердился, в его улыбке появилась холодная настороженность. "Это вопрос серьезный. Хотите, я организую вам поездку в Вотрэ? Вы побеседуете с моими шахтерами. И спросите у них, стесняю ли я их свободу". - "Как будто они смогут отвечать то, что думают!" - возразил я. В его взгляде мелькнуло удивление. "Вас проведет профсоюзный делегат. Они будут высказываться начистоту". - "Возможно. А как насчет безработицы?" - "То есть?" - "На шахтах нет безработных? Никто не боится оказаться в их числе?" Он больше не улыбался. Выражение его лица стало серьезным, заинтересованным. "Какое-то количество безработных есть всегда. Но я..." "Значит, вы сами понимаете, что ни о какой свободе не может быть и речи".
Несколько мгновений он в задумчивости смотрел на меня. "Гм, - произнес он наконец. - Я не думал, что молодой поэт вроде вас..." - "...может интересоваться социальными вопросами. Успокойтесь. Я не собираюсь встревать в эти дела. Но я ненавижу лицедейство". Он пропустил дерзость мимо ушей. "А политикой интересуетесь?" - "Еще того меньше". Он медленно повертел в руках стакан, потом коснулся его донышком моего колена. "Но она интересуется вами, мой друг. И вы от нее никуда не денетесь". Он прочел в моем взгляде: "Зачем он мне это говорит?" На его губах снова появилась улыбка. "Война начнется в этому году, мой милый".
Шел тридцать девятый год. Война? Я не верил, что она может начаться. Он угадал это по моей гримасе. Он похлопал меня по коленке. "Не сомневайтесь, мой мальчик. Полагаю, вы все-таки кое-что слышали о некоем Гитлере? - Он, кажется, принимал меня за круглого идиота. - Ага, значит, все-таки слышали, - сказал он, обнажив в насмешливой улыбке клык. - Не подумайте, что я нахожу его таким уж опасным. Он способен навести порядок в европейском бараке. Но он слишком нетерпелив. - Он говорил о Гитлере так, как говорят о расшалившемся ребенке. - Никто не собирается вступать с ним врукопашную, но все же, если он будет слишком торопиться... Без драчки не обойтись, и на этом спектакле вы можете оказаться в первых рядах". Протянув ему пустой стакан, я небрежно сказал: "Все это касается только вас". Он взял у меня стакан, чтобы его наполнить. "Что именно?" Я: "Драчка. Это война ваша, а не моя". Он обернулся ко мне: "И не моя. Покачал головой. - Отнюдь не моя. Но я не могу ей помешать, так же как и вы".
Мои приятели с Монпарнаса и я, как все вокруг, рассуждали о Сталине, Гитлере, Судетах, Австрии, Чемберлене и Муссолини, но наши анархистские или, вернее, даже нигилистические убеждения мешали нам вкладывать в свое отношение к этому, как мы его называли, грязному делячеству хоть крупицу страсти. Бенеш, полковник Бек, Риббентроп, Даладье - мы всех валили в одну кучу. И многие из нас готовились дезертировать, если придется взять в руки оружие. Я все еще пользовался отсрочкой, как студент Училища древних рукописей, так что в случае чего у меня было бы в запасе несколько недель на размышление. В эту минуту я услышал голос Корнинского: "Бедный буржуазный мир в полном смятении. Он перестал понимать, кто может его спасти". Но мое терпение лопнуло. "Куда вы клоните?" - дерзко выпалил я. "К моей дочери, - ответил он. - Я боюсь, что она похожа на вас. Если вы воспользуетесь этим, чтобы заставить ее наделать глупостей, а потом разразится война и вы исчезнете, что будет с ней?"
По правде говоря, его слова только подкрепили мои собственные сомнения, но в то же время он подстегивал мою наглость. "Она станет вдовой солдата. Вас утешит, если я на ней женюсь?" Он начал со смехом: "О нет, у меня нет ни малейшего желания заполучить вас в зятья... - И вдруг добавил с неожиданным ударением: - В настоящее время. - Я приподнял брови, но он сразу же переменил тему: - Что вы намерены делать в жизни?"
Он напрямик давал мне понять, что не считает меня гением. Это пробудило мои старые опасения, однако во мне заговорила гордость: "Писать, с вашего разрешения!" Он наморщил нос: "Опять стихи?" Вот скотина! "Нет, роман. Но он придется вам не по вкусу так же, как "Медуза".
- Роман? Вы сказали ему правду?
- Отчасти да. Но главное, отвечая ему так, я как бы и отступал, и одновременно атаковал - "гибкая оборона", как говаривали во время войны. Его вопрос: "Опять стихи?", оживив мои сомнения, ударил меня по больному месту. Мне было трудно продолжать играть роль фанфарона и выступать с позиции силы. А несуществующий роман позволил мне встать в позицию активной обороны.
- Как это несуществующий? Вы же только что сказали...
- ...что я в самом деле начал его писать. По настоянию издателя, а также Пуанье. "Надо ковать железо, пока горячо". На этот раз лучше писать прозу, чтобы расширить тему, советовали они. Перейти от яростного лирического пафоса к целенаправленным разоблачениям, к персонажам, в большей мере одетым плотью. Я засел за работу. Дошел до третьей главы и бросил. Что-то не клеилось. Перо утратило беглость, чернила не были прежним едким купоросом. Перенесенные в прозу, портреты моих героев становились более карикатурными, чем в жизни, я чувствовал, что "пересаливаю". А может, все дело было в том, что я истощил свой порох в "Медузе". Но, само собой, я не заикнулся об этом Корнинскому.
- Однако роман ваш вышел?
Выражение укора, кисло-сладкой иронии собрало морщинки вокруг его глаз и губ.
- Вы же знаете, что нет.
Я составила посуду на поднос и унесла в кухню, чтобы дать Фредерику Леграну возможность перевести дух, собраться с силами. В моем мозгу многое стало уже проясняться. Когда я возвратилась, он не шевельнулся.
- Скажите, это тот Корнинский, что недавно погиб в авиационной катастрофе?