Он вдруг обхватил себя руками, точно зябкая старуха. И сидел так довольно долго, глядя в прошлое. Мне уже, собственно, незачем было добиваться от него правды во всей ее наготе, но ему было необходимо все высказать - высказать здесь и вслух.
- Я вырвался от нее, не выпуская из рук ее пальцев, и встал так, чтобы между нами оказалась лебедка. От металла веяло прохладой. Я прижался к нему лбом. "Бала, вы ведь верите мне? - сказал, вернее, пролепетал я. - Я вас люблю. Люблю всем сердцем. Так же, как вы меня любите. - Я поднял на нее глаза: - Скажите, ведь вы мне верите? - Она ласково кивнула, но больше не улыбалась. Я снова прижался лбом к лебедке. - Вы правы, я сбежал, признался я. Однако это были еще цветочки. Мне пришлось перевести дух, чтобы продолжать: - Но я сказал вам неправду: я сбежал не от вас. Я сбежал от себя. Понимаете? От самого себя".
21
Эти последние слова он и сейчас произнес с видимым усилием, поникнув головой. Возможно, он снова забыл о моем присутствии, снова видел перед собой Балу. А я воображала, я слышала то патетическое молчание, которое в наступивших сумерках воцарилось между молодыми людьми. Такое же молчание царило теперь в полутемной комнате, освещенной только приглушенным, ненавязчивым светом моей настольной лампы. Наконец он вдруг поднял глаза, уставился на меня долгим взглядом в упор, словно я только что высказала какое-то странное соображение и он пытается в него вникнуть. Когда он улыбается, в его лице по-прежнему появляется трогательное очарование, но на этот раз улыбка была такой натужной, такой вымученной, что походила на гримасу. Он произнес: "Я рассказал вам то, чего не рассказывал никому на свете". Я ответила тихо: "Все сказанное вами не выйдет за пределы этой комнаты". Он пожал плечами: "О! не в том дело... Разве... Не все ли мне равно... не все ли равно, когда я... после того что я..." Казалось, он не находит слов, я пришла ему на выручку: "Вы, конечно, никогда не рассказывали об этом вашей жене". Он отозвался сразу: "Нет, но не потому, что хотел скрыть! Я рассказал бы, если бы вспомнил. Но я сказал вам правду: я забыл эту сцену с Балой. Вычеркнул из памяти. Похоронил. Мне казалось, что я помню только..." Он осекся. Я не дала ему уклониться: "Что вы помните?" И услышала в ответ: "Другую сцену. С ее отцом. - И поспешно добавил: - Но теперь она приобретает совсем иной смысл. - Он почувствовал, что я не поняла. - Не тот, что прежде. Если бы я рассказал вам о ней, не признавшись... - И вдруг: - А ей надо рассказать?" - "Кому?" - "Марилизе. О Бале и обо всем, что с этим связано? Я не очень ясно себе представляю, каким образом это... но если вы считаете нужным..." Я жестом прервала поток невнятных фраз: "Как вам сказать? Для вас это может стать новой попыткой уйти. Уйти от самого себя. Новой попыткой взвалить на ее плечи то, что вам пора наконец возложить на свои. Будьте искренни: вы и в самом деле думали сейчас о ней, о ее здоровье?" Он заерзал в кресле, признался: "Нет". Я улыбнулась и движением век одобрила его чистосердечие. "Вы думали о себе, не так ли? Только о себе. Потому что вы наконец-то увидели себя таким, какой вы есть. Без прикрас. - Он слушал молча. Я добавила: - Забыл, похоронил, вычеркнул из памяти - сказать легко. Но так ли это?" Он искренне удивился: "Клянусь вам..." - а я: "Верю, верю. Но каким образом? - Я неудачно выразилась, он смотрел на меня, не понимая. - Я хочу сказать: как вам удалось вычеркнуть это из памяти? При каких обстоятельствах это произошло? Какие события позволили вам "похоронить" эти тяжелые воспоминания?"
Он выдавил из себя что-то вроде усмешки - горькую усмешку человека, у которого открылись глаза на печальную правду.
- Это случилось после того, как я в последний раз увидел Реми.
- Вашего двоюродного брата?
- Да. Когда я наконец узнал, когда он наконец мне сказал, каким образом погибла его жена.
- Его жена?
- Бала Корнинская".
Конечно, я не ждала этого брака, не ждала, что узнаю о нем ex abrupto. И однако я не так уж удивилась. Точно подсознательно я уже построила сходную гипотезу. Может быть, и сам Фредерик Легран в какой-то мере заподозрил, что, сообщив мне это, он меня почти не удивил. Во всяком случае, он не добавил больше ни слова, и мы просто долго смотрели друг на друга как два сообщника. В глубине души мы ведь оба сознавали, что все уже сказано, и он знал, что я это знаю. Несколько фрагментов, которых еще не хватает для решения моей головоломки, ничего в ней не изменят. Мне любопытно их узнать, но я могла бы теперь его отпустить - и отпустила бы, если бы он захотел. Но он не вставал со своего кресла, точно решил остаться в нем навсегда. Мне уже не в первый раз приходится видеть пациентов, которые не могут прервать свою исповедь: с той минуты, как самое трудное сказано, они испытывают неодолимую потребность избавиться от вытесненных воспоминаний, которые гниют где-то под спудом. Тайна в душе все равно что камень в почках - извергнуть его мучительно, но зато какое блаженство, какое облегчение наступает потом...
Он сидел в своем кресле, а я думала о его жене: как воспримет она правду, которой так страшится? Поможет ли это ей справиться с болезнью или, наоборот, ухудшит ее состояние? А ведь в глазах многих вся эта правда не стоит выеденного яйца! Подумаешь, черточка характера... Но когда вся жизнь, все взаимопонимание и счастье зиждутся на иллюзии... В любом браке - весь мой опыт это подтверждает - каждый из супругов ежедневно _творит образ_ другого, в особенности жены живут своим воображением. Бедная, упорствующая Марилиза - она чует, она знает уже давно то, чего не может допустить. Ей легче чувствовать, признавать виноватой себя, скверную женщину, чем увидеть в истинном свете своего знаменитого мужа-"бунтаря". Ей кажется, что таким образом она защищает его (вернее, защищает тот обманчивый образ, которым она живет), но эта защита изобличает его, и этого-то он ей не прощает - вот он, заколдованный круг. Кому надлежит его разомкнуть? Ему самому или мне? Это требует серьезного размышления. Только бы не сделать ложного шага. Это чревато опасностью. Может быть, даже смертельной - недаром она уже пыталась отравиться.
Не знаю, дожидался ли он поощрения с моей стороны. Мы долго смотрели друг на друга с вызовом, потом он спросил: "Ну как - продолжать?" Я развела руками: "Смотря ради кого. Что касается вашей жены, Марилизы, ею займусь я. Прежде чем ею займетесь вы сами - если это окажется возможным. Само собой, мне интересно узнать то, чего я еще не знаю о вас, но это как если бы я читала роман и остановилась на самом интересном месте, а "продолжение следует". Самое важное я уже знаю. И вы тоже. Остальное только послужит подтверждением. Значит, в нем нет необходимости". Он покачал головой, медленно водя пальцем по одной из довольно уже глубоких борозд, которые годы проложили на его щеках. Потом нерешительно сказал: "Но это нужно мне". Я улыбнулась: "Ну что ж, тогда рассказывайте".
Он раскрыл ладони рук, лежавших на коленях, и его растерянный вид как бы говорил: "Помогите же мне немного..."
- Что вам ответила Бала?
- На что? На мое признание? Что я сбежал от самого себя? Ничего. Насколько я помню, ничего не ответила. Да и что можно было ответить? И потом, мне кажется, она не сразу поняла истинный смысл моих слов. Она подошла ко мне, обойдя лебедку, материнским движением привлекла меня к себе, на короткое мгновение - ровно настолько, сколько нужно, чтобы нежно, мягко приласкать, - прижала мою голову к ямке у плеча... (Вдруг страстным, страдальческим голосом.) О, если бы я не оказался... если бы я не повел себя как круглый, безнадежный идиот... может быть, с нею... может быть, мы смогли бы... я мог бы еще и сейчас... (Голос сорвался. Молчание.) А потом, потом мы пошли обратно, прижавшись друг к другу, не разговаривая. Набережные начинали по-вечернему оживать. Пора была еще ранняя, зима, но теплый воздух, точно пар, продолжал струиться от разогретых солнцем камней. На каждом шагу импровизированные лотки из старых ящиков и корзин предлагали нам плоды моря, которыми торговали смуглые черноволосые женщины в черных бумажных платьях. Помню, мы купили огромные горьковатые мидии, которые водятся в Средиземном море. Сидя на краю набережной и свесив ноги почти до самой воды, мы лакомились нашими мидиями, изредка перебрасываясь двумя-тремя словами только о том, что было у нас перед глазами, - о неугомонной и неутомимой жизни порта. А рядом я вижу рыбачью лодку, которую покачивает ласковая волна... каждый раз она с приглушенным треском ударяется о гранит... И колеблются зеленые волосы подводных скал, точно кто-то машет платком, повторяя нам снова и снова: "Прощайте!"... а там дальше, мимо мола, сонно проплывает шлюпка, и ее треугольный парус светится на фоне уже почерневшего камня... Позади нас галдят и смеются дети, шаркают чьи-то босые ноги, перекрикиваются матросы, кто-то поет, кто-то бранится, и все это тонет в грохоте скрипящих колес и катящихся бочек... А над нами летают чайки, они с пронзительным воплем опускаются на воду, но я, я словно оглох и слышу только одно: как глухо бьется у моего плеча девичье сердце - сердце девушки, которая меня любит, которую я хочу и которую я предаю.