– А все за тем же, – усмехается Ковров. – Вселяйтесь и живите.
– Ну а делать что? – спрашиваю.
– А ничего, – смеется Ковров. – Живите, вот и вся ваша забота.
Тут я рассердился.
– Что вы, – говорю, – смеетесь надо мной, что ли? Меня к вам работать послали, а не отдыхать. Я и так два месяца в лазарете пробыл, хватит.
– Нет, так не годится, товарищ Пронин, – отвечает Ковров, и даже переходит со мной в разговоре на «ты». – А еще военный! Разная бывает работа. Иногда посидеть да помолчать бывает полезнее, чем стрелять и сражаться. Особняк, в который мы тебя посылаем, принадлежал Борецкой, важной петербургской барыне. Живет она в нем и сейчас. Были у нее и поместья, и деньги в банках, и я даже понять не могу, как она за границу не убежала. Или не успела, или понадеялась, что большевики долго не продержатся. Особняк ее национализирован, но дело в том, что в особняке Борецкой хранится замечательная коллекция фарфора. После войны устроим мы в ее особняке музей, будем для рабочих и крестьян посуду по этим образцам делать, а пока имеется у нее охранная грамота от Музейного управления, и числится Борецкая, так сказать, надзирательницей над фарфором.
Слушаю я Коврова и ничего не понимаю.
– Ну а я тут при чем?
– Ты, – продолжает Ковров, – поселишься у нее. Квартира большая, авось найдется для тебя комната. Подозрителен нам ее дом, понимаешь? Давно за ним наблюдаем. Ни в чем она не замечена, не уличена, но… Надо, чтобы там свой человек поселился. Объясни ей, что, мол, ранен был, демобилизован, вышел в отставку, поправляюсь, живу на пенсию, вас беспокоить не буду…
– А дальше?
– Дальше ничего. Живи и живи. Из дому выходи пореже, со старухой не ссорься, а покажется что-нибудь подозрительным – приходи. Понятно?
Понимать, конечно, особенно нечего было, но не понравилась мне такая работа.
– А нельзя ли, – говорю, – все-таки на фронт?
Ковров только головой покачал.
– Дисциплина, брат, – подчиняйся и не огорчайся.
2
Пришлось подчиниться. Взял ордер, пошел на Фонтанку. Дом как дом, поместительный, красивый – подходящий дом. Дверь высокая, резная. Позвонил. Открывает дверь старушка, глядит на меня через цепочку. Седенькая такая, в черном платье и, несмотря на голодное время, довольно-таки полная. Волосы назад зачесаны и на затылке пучком закручены. По моим тогдашним понятиям, она мне больше на купчиху похожей показалась, чем на важную барыню.
– Мне, – говорю, – гражданку Борецкую надо.
– Я и есть Борецкая, – отвечает она. – Что вам от меня, матросик?
А в матросики я попал за свой бушлат. Уезжая из Москвы, получил я ордер на обмундирование, а на складе ничего, кроме бушлатов, не оказалось. Так и пришлось мне вырядиться матросом, хоть и не был я никогда моряком.
Подаю ордер.
– Вот, – говорю, – послали до вашего дома…
– А известно ли вам, матросик, – говорит мне эта бывшая владелица дома, – что у меня охранная грамота на всю жилищную площадь имеется?
– Известно, бабушка, – говорю, – только куда же мне сейчас вечером деваться, жилищный отдел закрыт, а знакомых в городе не имеется…
– Где же вы, матросик, служите? – спрашивает она меня.
– Нигде не служу, – объясняю я ей, – я по инвалидности на пенсию переведен и прибыл сюда на поправку.
– А дрова вы колоть можете? – спрашивает она.
– Почему же, – отвечаю, – не поколоть…
– Так заходите, – говорит она, – все равно ко мне кого-нибудь вселят, такие уж теперь времена, а вы, кажется, симпатичный.
Впустила она меня в особняк, заперла дверь на засовы и цепочки, велела хорошенько вытереть ноги и повела по комнатам… Не приходилось мне видеть такой богатой обстановки в домах! На окнах шелковые занавеси, стены тоже обтянуты шелком, отделаны деревом, мебель полированная, украшена бронзой и позолотой, хрустальные горки, и всюду – на полках, на столах, на этажерках – стояла нарядная посуда: вазы, блюда, чашки и всякие разнообразные фигурки.
Провела она меня через эти роскошные комнаты, ввела в комнату попроще и поменьше, но тоже хорошо обставленную и, пожалуй, слишком нарядную для такого молодого человека, каким я в то время был.
– Вот, устраивайтесь, – говорит. – В этой комнате у меня племянник помещался. Он теперь под Псковом живет, в деревне. В учителя поступил. – Она помолчала, вздохнула. – Теперь я совсем одна…
Устроиться мне было недолго. Все мои вещи находились в небольшом фанерном чемодане, да и вещей было не густо.
Вечером старуха заглянула ко мне.
– Ну как, устроились? – спрашивает.
Осмотрела комнату, поглядела на мой жалкий скарб и только руками всплеснула.
– Белья-то у вас нет?
Принесла простыни, подушку, помогла устроить постель, чаю предложила.
– Давайте познакомимся как следует, матросик, – говорит. – Зовут меня Александрой Евгеньевной, живу я одна, скучно, может, нам и в самом деле будет вдвоем веселей.
3
Зажил я со старушкой в особняке. Тоска – хуже не выдумаешь. Стоит сентябрь, на улице сухо, солнышко светит по-летнему, дождей нет, а я инструкцию выполняю: сижу у себя на диване, брожу по комнатам, рассматриваю от скуки всякие тарелки да чашки и день ото дня все больше от безделья дурею. Выскочу на минутку на улицу, куплю в киоске газету, и обратно. Время тревожное… Колчака, правда, Красная Армия громит, зато Деникин Харьков занял, к Курску подбирается, в Петрограде о новом выступлении Юденича поговаривают… Сердце от беспокойства замирает, так бы и убежал на фронт!
Пошел получать паек, зашел к Коврову, говорю:
– Нет мочи. Если думаете, что я после ранения еще не поправился, так это глубокое заблуждение.
А он одно:
– Терпи.
Ну, я терплю… На всякий случай, в предвидении зимы, поставил у себя в комнате «буржуйку» – так тогда в Петрограде в шутку самодельные печки окрестили: люди жили в холоде, дров не хватало, это, мол, буржуи привыкли в тепле, с печками жить; связал из проволоки железный каркас, обложил кирпичами, сделал дымоход, словом, хозяйничаю честь честью… У старухи в комнате «буржуйку» тоже исправил, реконструировал, так сказать.
Зажили мы с Александрой Евгеньевной прямо как старосветские помещики. По вечерам я ее селедкой и картошкой угощаю, а она меня пшенной кашей. Чай пьем из самой что ни на есть редкой посуды. Она мне объясняет, рассказывает: севр, сакс… Я тогда, конечно, ни в чем этом не разбирался, но сижу, поддакиваю: посуда, правильно, красивая была. Никаких подозрений у меня в отношении старухи не было. Я тогда твердо решил: просто дали мне еще два месяца для поправки, и старуха только предлог. Да и какие могли быть у меня подозрения? Она тоже все дни дома сидит, никто к ней не ходит, читает книжки, со мной разговоры разговаривает да еще богу молится… Ну опять же подозрительного в этом ничего нет. Откуда она средства к жизни берет, тоже мне было ясно. Даже в те голодные времена в Петрограде водились скупщики всяких ценных вещей – картин, ковров, посуды. Вот старушка моя нет-нет да и продаст какую-нибудь чашку с блюдцем. К ней изредка заходили эти скупщики, и она мне объясняла, что продает не из коллекции, а из предметов, которые у нее в личном пользовании находятся. Хотя, признаться, если бы она даже из коллекции продала какую-нибудь тарелку, я бы на это дело сквозь пальцы посмотрел: чашкой меньше, чашкой больше, а за эти чашки платили пшеном, рисом, горохом…