Председатель ничего не сказал и вышел. Он был сильно
расстроен и, забравшись в двуколку, со злостью вытянул лошадь кнутом.
Непривычная к подобному обращению, лошадь на миг замерла и даже как бы присела,
а потом рванула и понесла, едва не опрокинув двуколку.
– Но-о! – закричал председатель и еще раз с оттяжкой ударил
лошадь. – Сами бараны и других хотите сделать баранами? Но-о! – и опять огрел
лошадь.
Она так взволновалась, что впервые, может быть, в жизни
пронеслась мимо чайной. Председатель опомнился уже на выезде из Долгова,
успокоился и, развернув лошадь, к чайной подъехал шагом.
– Ну-ну! – привязывая лошадь к забору, он похлопал ее по
морде, как бы извиняясь. – Ну-ну!
Тяжело ступая, поднялся он на крыльцо и открыл дверь. В нос
ударило запахом прокисшего пива и потных портянок. Слои дыма и пара плавали,
словно медузы с разлохмаченными краями, и свет лампочки под потолком был
расплывчат.
Стоя среди чайной, Голубев крутил носом и щурился.
– Эй, Иван! – окликнули его из угла.
Голубев сощурился еще больше и сквозь туман разглядел
прокурора Евпраксеина, который призывно махал руками. Иван Тимофеевич двинулся
по направлению к прокурору.
Пол был усыпан толстым слоем опилок. За столиками
раскачивались силуэты посетителей, их голоса звучали гулко и неясно, как в
бане.
Всюду слышались обрывки тех особенных разговоров, какие
ведутся между русскими подвыпившими людьми на самые разнообразные и чаще всего
возвышенные темы. И о тайнах мироздания, и о нечистой силе, и о способах
научного прогнозирования землетрясений, и о том, как нужно, допустим, жить с
курицей. В подобных разговорах сплошь и рядом высказываются весьма оригинальные
и глубокие мысли, а если кто-нибудь и сморозит очевидную глупость, то и его
выслушают с уважением, понимая, что и глупому человеку иногда нужно высказаться.
Иван Тимофеевич пробирался между столиками, где велись все
эти разговоры: кто-то бил себя в грудь и что-то доказывал, кто-то пытался петь,
а какой-то несостоявшийся артист, встав в позу, читал с выражением поэму
Маяковского «Хорошо!»
Где-то на полпути его остановили, взяли под локоток:
«Осторожнее, тут товарищ лежит, не наступите». Он глянул под ноги и увидел
товарища, вероятно приезжего. Тот лежал на спине и мирно спал, накрыв лицо
серой помятой шляпой. Вежливо переступив через спящего, Голубев приблизился к
прокурору.
– Садись, Иван, – пригласил Павел Трофимович, ногой выдвигая
из-под стола стул. – Пить будешь?
– Да я вроде как для этого и пришел, – признался Голубев.
– Ну вот и садись. Анюта! – Прокурор щелкнул пальцами, и из
тумана возникла Анюта. – Принеси-ка нам еще пузырек для затравки.
– А может, вам хватит, а, Пал Трофимыч? – проявила заботу
Анюта.
– Что? – загремел прокурор. – Сопротивление власти? Посажу!
Расстреляю! Именем федеративносыстической…
Он, конечно, шутил, и Анюта понимала, что он шутит, но
понимала и то, что шутить с прокурорами можно только до какого-то предела.
На столе появилась бутылка, второй стакан, две кружки пива,
макароны по-флотски б/м, то есть без мяса, но зато с огурцом, правда, настолько
помятым, как будто его до этого клали под поезд.
Выпили. Голубев быстро размяк, раскраснелся и стал
рассказывать прокурору о своих злоключениях и сетовать на свой дурацкий, по его
выражению, характер.
– Эх, дурак! – говорил председатель и стучал себя кулаком по
лбу.
– Вот именно что дурак, – соглашался прокурор. – Никогда не
жалей о том, что сделал. Это будет умно.
– Да я бы и не жалел, – вздохнул Голубев, – так ведь
накажут.
– Накажут, – подтвердил прокурор. – Без этого у нас никак.
Непременно даже накажут. А как же без этого. Только ты вот думаешь, что тебя
накажут за то, что ты хлеб мокрый убирать отказался или баранами кого-то
назвал. Нет, брат, вовсе не за это. Просто ты достиг того положения, при
котором рано или поздно все равно окажешься виноват. В чем? Вина найдется.
Война, засуха, падеж скота и прочее обострение противоречий, начнут искать
виноватого, ты как раз под рукой и окажешься. Или, допустим, я. Неизбежно. Но
это и хорошо. В неизбежности наша сила.
– Сила? – удивился председатель.
– Сила! – подтвердил прокурор. – Что нам больше всего мешает
жить по-людски? Надежда. Она, сволочь, мешает нам жить. Надеясь избежать
наказания, мы вертимся, мы подличаем, стараемся вцепиться в глотку другому,
изображаем из себя верных псов. И хоть бы получали от этого удовольствие. Так
нет же. Мы ж все-таки люди, а не псы, и мы страдаем, спиваемся, сходим с ума, мы
помираем от страха, что кого-то еще недогрызли и что нас за это накажут. А
потом тебя все равно волокут на расправу и ты вопишь – за что? Я же был верным
псом! А вот не будь. Будь человеком. Человеком, я тебе говорю, а не псом.
Надежду оставь, она все равно обманет, и живи как хочешь. Хочешь сделать доброе
дело, сделай. Хочешь врезать кому-то в рыло, врежь. Хочешь сказать какое-то
слово, не отказывай себе – скажи. Потешь себя. Да, завтра тебя накажут, так или
иначе накажут, но сегодня ты будешь знать, что жил человеком.
Голубев слушал. Ему нравилось то, что говорил Евпраксеин. Он
и сам подходил к этой мысли, хотя она ему порой казалась безумной из-за своей
очевидности. Большинство знакомых ему людей думали иначе, это его смущало,
сейчас он был рад, что встретил единомышленника.
Выпили, погрызли огурец и покурили.
– Ты посмотри, Иван, – клонился к Голубеву Евпраксеин, – до
чего мы дошли. Совсем уже одурели от страха. Возьми хоть меня. Начальства
боюсь, подчиненных боюсь, а совести своей не боюсь. Как же, мы же материалисты,
а совесть это что? Ее не пощупаешь, значит, ее нет. А что же меня тогда такое
грызет? А? Мне говорят: никакой совести нет, ее выдумали буржуазные идеалисты,
мир материален, а вот тебе и материя: кабинет, кресло, кнопки, телефоны, вот
тебе квартира, вот тебе паек, жри его, будешь жирным, жир – это тоже материя, а
совесть – это ничто. А какая ж сука тогда меня грызет, а, Иван?
– Выпьем, – сказал Иван.
Выпили и снова огурец пожевали. И опять склонился прокурор к
председателю.