Она с вызовом посмотрела на него. Как ни странно, ее
утешило, когда он спокойно и твердо сказал:
– О да. С вами что-то не в порядке. Это очевидно.
* * *
Она отодвинула бокал с бренди и сказала:
– Можно я расскажу о себе?
– Если хотите.
– Может, тогда я сумею понять, когда же все пошло не так.
– Да, это помогает.
– В моей жизни все было очень мило и очень обыкновенно.
Счастливое детство, милый дом. Я ходила в школу, делала все, что полагается, со
мной никто никогда не обращался скверно; может, для меня было бы лучше
обратное. Возможно, я была избалованным ребенком, хотя я так не считаю. После
школы я шла домой, играла в теннис, танцевала, встречалась с молодыми людьми и
гадала, какой работой заняться, – все очень обыкновенно.
– Выглядит как вполне прямой путь.
– А потом я влюбилась и вышла замуж. – Ее голос слегка
изменился.
– И жили счастливо…
– Нет. Я любила его, но часто бывала несчастна. Вот почему я
вас спрашивала, насколько это важно – быть счастливым.
Помолчав, она продолжала:
– Трудно объяснить. Я была не слишком счастлива, но все
равно все было прекрасно: я этого хотела, сама это выбрала. Я вступила в эту
жизнь не с закрытыми глазами.
Конечно, я его идеализировала – как же иначе? Помню, однажды
я проснулась очень рано, было часов пять. Это холодное, трезвое время, правда?
И я поняла, я увидела, каким будет мое будущее, увидела, каков он эгоистичный,
безжалостный, но в то же время – очаровательный, веселый и легкомысленный – и
что я люблю его, как никто, и скорее согласна быть несчастной замужем за ним,
чем жить в покое и довольстве без него. И я подумала, что, если мне повезет и я
буду не слишком глупа, я смогу справиться. Я признала тот факт, что люблю его
больше, чем он когда-либо сможет полюбить меня, и что не надо требовать от него
больше того, что он может дать.
Она остановилась, потом продолжала:
– Конечно, тогда я сказала это себе не так внятно, как
теперь, но это чувство у меня было. Потом я опять восхищалась им, приписывала
ему благородные качества, которых у него не было. Но был момент – такой момент,
когда видишь далеко вперед, и от тебя зависит, идти дальше или повернуть
обратно. В то холодное раннее утро я увидела, как мне будет трудно, как
страшно, я подумала, не вернуться ли – но пошла дальше.
Он мягко спросил:
– И вы жалеете?..
– Нет, нет! – неистово выкрикнула она. – Я никогда не
жалела! Прекрасна была каждая минута! Об одном только я жалею – что он умер.
В глазах ее была жизнь – больше не казалось, что она витает
где-то в сказочной стране. К нему через стол потянулась страстная, живая
женщина.
– Он умер слишком рано, – сказала она. – Как там Макбет
сказал: «Она должна бы умереть попозже…»
[6]
У меня было такое чувство – он мог
бы умереть попозже.
Он покачал головой.
– Так всегда кажется, когда люди умирают.
– Разве? Не знала. Он заболел. Я понимала, что он на всю
жизнь останется инвалидом. Он не мог с этим смириться, он ненавидел такую жизнь
и срывал зло на всех, особенно на мне. Но он не хотел умирать. Несмотря ни на
что, он не хотел умирать. Из-за этого его смерть меня особенно возмущает. У
него был, можно сказать, талант жить; он радовался даже половинке жизни, одной
четверти! О! – Она страстно вскинула руки. – Я ненавижу Бога за то, что он его
умертвил! – Она остановилась и, в смущении посмотрела на него. Нельзя было
говорить: я ненавижу Бога?
Он спокойно ответил:
– Лучше ненавидеть Бога, чем своих ближних людей.
Богу мы не причиняем боли.
– Нет. Но Он может причинить ее нам.
– Что вы, это мы сами причиняем боль друг другу – и себе.
– А Бога делаем козлом отпущения?
– Он всегда им был. Он несет наше бремя – бремя наших
мятежей, нашей ненависти, да и нашей любви.
Глава 3
Ллевеллин завел привычку совершать днем долгие прогулки. Он
выходил из города по дороге, которая, петляя, вела в гору, оставляя позади
город и пристань, создавая ощущение нереальности среди белого дня. Был час
сиесты, и веселые цветные точки не мелькали ни у кромки воды, ни на дорогах и
улицах. Здесь, на вершине холма, Ллевеллин встречал только козьих пастухов да
мальчишек, которые развлекались тем, что распевали песни или играли на земле в
какие-то свои игры с кучками камней. Они приветливо и серьезно здоровались с
Ллевеллином, не удивляясь, – они привыкли к иностранцам с их энергичной
походкой, распахнутыми на груди белыми рубашками, потными лицами. Они знали,
что иностранцы – это или писатели, или художники; хоть немногочисленные, они
были им не в новинку. Поскольку у Ллевеллина не было ни холста, ни мольберта,
ни хотя бы блокнота, ребята принимали его за писателя и вежливо здоровались.
Ллевеллин отвечал им и шагал дальше.
У него не было определенной цели. Он оглядывал окрестности,
но не это было важно. Важно было то, что копилось в душе, еще неясное и
непознанное, но постепенно принимающее форму и размер.
Тропа привела его в банановую рощу. Здесь, в этом зеленом
пространстве, его поразила мысль о том, как мгновенно может измениться цель и
направление. Он не знал, сколь далеко простирается банановая роща, не знал,
когда он это выяснит. Может, тропа будет совсем короткой, а может, протянется
на мили. Человек может только продолжать свой путь. В конце концов окажешься
там, куда приведет тебя тропа. Все, что ему подвластно это движение, и ноги
несут его по тропе, осуществляя его волю.
Он может повернуть назад либо продолжать идти вперед.
Он свободен, лишь постольку, поскольку целен и честен.
Следовать пути с надеждой…
И тут внезапно банановая роща кончилась, и он вышел на голый
склон холма. Чуть ниже, рядом с петляющей тропой какой-то человек сидел и
рисовал на мольберте.
Ллевеллин видел его со спины – мощные плечи под тонкой
желтой рубашкой и прилично поношенную широкополую шляпу, сдвинутую на затылок.
Ллевеллин спустился по тропе вниз. Поравнявшись с
художником, он замедлил шаг и с неподдельным любопытством посмотрел на холст.
Раз уж художник уселся рядом с дорожкой, значит, он не возражает, чтобы на него
смотрели.