Еще из очень плохого — пришли Султановы люди и забрали нашу скотину. Взяли много мулов, ослов и лошадей, сказали, мол, требуются армии для джихада, а откуда нам знать, кто они такие? Дали нам бумаги, которые мы не можем прочесть, и сказали, что по ним нам потом вернут нашу скотину, либо дадут такую же. Кое-кто говорит, это бандиты и воры, а вовсе не Султановы люди. Прослышав, чего творится, народ стал прятать животину, и Али-снегонос, слава Аллаху, сохранил ослицу, но ходжа Абдулхамид, вот ужас-то, лишился своей Нилёфер. Ты ведь знаешь, как он любил и берег эту лошадь. Она старая, но все еще крепкая, из всех лошадей серебристая красавица, такой даже у Рустэм-бея не было. Сердце радовалось, как увидишь ее заплетенную гриву с зелеными лентами и медными колокольцами, медное подперсье с оттиснутыми стихами и тюркское седло, что ходжа купил у немытых кочевников. Загляденье, как гордо и красиво сидел в нем ходжа Абдулхамид. Увидев имама верхом на кобыле, Султановы люди, не считаясь с тем, что он почтенных лет и хафиз, грубо приказали ему слезть и отдать им лошадь, но ходжа обхватил ее за шею и так запричитал, что все услыхали, и у всех сердце кровью облилось от жалости; он Аллахом заклинал оставить ему Нилёфер, но те люди оторвали его руки от лошадиной шеи, и ходжа упал на землю, но вскочил и, снова обняв любимицу, зашептал ей на ухо, а лошадь прядала ушами и била копытом, и двое посланных держали имама, пока уводили Нилёфер, а он все кричал и плакал.
От горя и отчаянья ходжа Абдулхамид шибко захворал, потому что уж больно любил кобылу, а что у человека может быть дороже, да еще такой красавицы. Он говорит, что Нилёфер замучают работой до смерти, что в армии лошадей морят голодом, и они едят краску с повозок и домов, так было, еще когда он сам служил. Теперь Абдулхамид лежит на тюфяке, не ест, у него болит в боку, и он говорит, что не задержится на этом свете, а жена рассказывает, что у него и вода не проходит, так что один Аллах знает, оправится ли он. Врачей у нас не осталось, потому что все они христиане и пошли ухаживать за солдатами, хоть христиан не пускают воевать, и, случись какая болезнь, мы беспомощны, разве что небо ниспошлет исцеление. Ходжа Абдулхамид говорит, ему больше не увидеть Нилёфер и земля разверзлась под его ногами, чтобы он в нее сошел. Айсе-ханым руки ломает и плачет, но поделать ничего нельзя. Ходжа Абдулхамид лежит на тюфяке, по памяти вслух читает Святой Коран и говорит, мол, когда произнесет из него последнее слово, закроет глаза, облачится в белый саван и ляжет в землю среди сосен. Но если он умрет, кто будет править наши службы?
И вот что еще произошло: мы решили, у нас завелось привидение, потому что каждый день за полночь слышались вой и стенания, которые всех будили, и мы тряслись от страха на тюфяках, а завывание разносилось по улицам и не стихало часами. Собаки лаяли, а совы и соловьи смолкали. Мы все гадали, что это могло значить, и однажды ночью Рустэм-бей по долгу власти решил выяснить, в чем дело. Он взял с собой отца Христофора, поскольку ходжа Абдулхамид пребывал в болезни и отчаянии; священник прихватил с собой святое масло и святую воду, икону и прочие христианские штуки, с ними были еще двое слуг, у аги имелся пистолет. Оказалось, привидением была женщина, которая несколько лет назад потеряла мужа в Македонии, а теперь в Месопотамии лишилась всех сыновей, и это она, пьяная горем, бродила по ночам, а призрака никакого не было, но мы натерпелись страху, пока думали, что он есть. Теперь на ночь ее привязывают к дверному косяку, чтобы не выходила, а утром отвязывают, и она воет и печалуется в доме, на улицах не так слышно. Ты, наверное, помнишь, в последнюю войну у нас была одна такая женщина.
Твой отец говорит, что солдат подобен пальцу на руке гончара, а его товарищи — остальным пальцам. Вражеские солдаты — пальцы другой руки, они супротивничают, ибо никакой горшок одной рукой не сладишь, а гончар — Аллах, и он солдатами мнет мир, как глину, и потому тебе надо гордиться, что ты — палец Господа, а если не гордишься, то смирись. Мать велит почаще стирать одежду, а то кожа воспалится и появится зуд. Ей бы хотелось, чтобы ты снова стал маленьким и не ходил на войну.
Этим заканчивается письмо твоих родителей, доставившее мне при записи массу неудобств и сложностей, поскольку оба одновременно говорят о разном на языке, неизменно раздражающем слух и рассудок. Многие советы и наставления твоей матушки я опустил, поскольку уверен, что ты их выучил наизусть, наслушавшись, пока был с нами. Я вижу, как нежно родные хранят тебя в своем сердце, как сильно о тебе тревожатся, и потому для них было бы неплохо, если б ты сумел поскорее ответить, хотя мне твое письмо, несомненно, доставит еще больше неприятных хлопот.
Хочу прибавить, я давно догадался, что это ты со своим приятелем Мехметчиком воровал у меня из клетки коноплянок и зябликов, подменяя их воробьями. Я также знаю, что это вы таскали у людей обувь, оставленную у черного хода, и ставили ее к другим домам, чем вызывали немалый переполох. Поэтому я считаю, что жизнь без вас стала спокойнее и размереннее, однако не лучше.
Учитель Леонид.
63. Каратавук в Галлиполи: Каратавук вспоминает (4)
У каждого солдата бывает особый друг. Если товарища убивают, со временем обзаводишься новым, но есть лишь одий друг, которого помнишь по-особенному и считаешь лучше всех. После гибели прекрасного друга рана в сердце не даст тебе снова найти такого же.
Я напишу о Фикрете. Его девизом было: «Мне похер, я из Пера
[71]
». Он был скроен, как грузчик, потому что и работал докером на причалах Стамбула. Совсем не крупный, ростом не выше меня, с мощной широкой грудью и толстыми сильными руками и ногами человека, умеющего поднимать и перетаскивать тяжелейшие штуковины. Я лично убедился, как Фикрет силен, когда он в одиночку поднимал бревна для наката траншеи и без устали таскал раненых, которых мы подбирали в затишье между атаками. Мы ржали, когда он напрягал шею — он жутко выглядел, когда мышцы выпирали. Если случайно с ним сталкивался, казалось, будто налетел на дерево.
Фикрет был уродлив: горбатый нос араба, оттопыренная нижняя губа, один глаз выше другого, усы, походившие на обтрепанный конец буксирного троса, и густая щетина, выступавшая через пару часов после бритья. От него, как от всех нас, воняло козлом, но козлистость его запаха превосходила степень, которую другие могли вынести даже после многодневных и ожесточенных боев в окопах. Окопный смрад шел в таком порядке: трупы, порох, дерьмо, моча, пот. Через пару дней боев вонь Фикрета занимала место между порохом и дерьмом.
В своей испорченности он был честен — это и привлекало. Поначалу он вечно попадал в неприятности. Фикрет заявил имаму, что ему похер Аллах, и похер, святая это война или нет, главное, что приходится воевать. Всех его слова возмутили, а имам настучал, и Фикрета обвинили в поведении, деморализующем однополчан и подрывающем устои. Получив наряды вне очереди, он сказал:
— Похер, я из Пера.
Не вмешайся лейтенант Орхан, Фикрета бы, наверное, расстреляли. Лейтенант приказал ему держать свое мнение при себе, и Фикрет, к счастью, уважавший Орхана больше, чем имама и самого Господа, заткнулся с выступлениями по всем другим темам, которые ему похер.