Конечно, он видел во мне отца, думал Борис Никитич. С самого
начала, еще студентом, когда он начал робко приближаться, он видел во мне не
только профессора, но как бы модель своего отца. Ну, а потом его влюбленность в
Нинку, и все страдания, и наша нарастающая дружба, и, наконец, их женитьба, и
его теперь уже законный статус зятя, почти сына... Да и для меня он был чем-то
вроде модели сына, почти продолжателя династии... И вот теперь все кончилось,
он растворился в этом дьявольском пандемониуме... все поглощается клубами огня,
и сам огонь наших дней поглощается огнем безвременья... И все-таки надо
продолжать и драться всем вместе против немцев...
Он хотел было позвонить Нинке и договориться о встрече, но
не решился. Вместо этого надел на генеральский китель старое штатское пальто и
вышел из кабинета, сказав изумленной секретарше, что вернется через час и что
никаких машин за ним посылать не надо.
Он шел по старым московским улицам почти тем же путем, что и
Дод Тышлер. Неглинка, Кузнецкий мост, Камергерский, Тверская... Он редко
употреблял новые названия для любимых с детства мест, такую фронду себе еще
можно позволить, да и с какой стати, скажите, Садово-Триумфальная становится
Маяковской, а Разгуляй, предположим, Бауманом? Большие дома начала века,
когда-то наполненные светом, комфортом, либеральным мировоззрением, а теперь
кишащие коммунальным прозябанием, то сдвигались стеной, то вдруг открывали
проемы предзакатного неба. Однажды вот на таком же фоне перед ним пролетела
человеческая фигура с облачком яркой юбчонки вокруг чресел. Он ехал тут на
трамвае, а фигура, пролетев с балкона седьмого этажа, рухнула на крышу троллейбуса.
Трамвай проехал. Никто в нем не видел пролетевшей фигуры, а он вскочил, открыл
было рот, чтобы крикнуть, но понял, что будет неправильно понят, и тихо сел на
свое место. Вот только в памяти это и осталось: последние столь необычные
секунды чьей-то жизни. Дальнейшее – молчание; вы сходите на следующей?
Он перешел Тверскую, то бишь Горького, и прошел под аркой
нового, незадолго до войны построенного дома в Гнездниковский переулок, который
в этот момент, если не обращать внимания на забитые фанерой подъезды, выглядел,
как и прежде, даже и дама с собачкой гуляла; обе, впрочем, были соответствующим
образом постаревшие и пообтрепавшиеся. Была, впрочем, одна, наклеенная как раз
на стену дома Китайгородских примета времени – сатирический плакат «Окно ТАСС».
На левой его половине грудастый наглый немец в стальной каске грозно наступал
на несчастных русских крестьян. «Днем сказал фашист крестьянам: шапку с головы
долой!» На правой же половине те же крестьяне саблей снимали с грудастого тела
мордастую голову: «Ночью отдал партизанам каску вместе с головой!» Борис
Никитич почему-то долго топтался и созерцал плакат. Неадекватность возмездия
как-то неприятно его удивила. Все-таки ведь только шапку снять требовал, а
поплатился головою. Вчистую сразу, одним махом все мышцы, сосуды, связки и
позвонки, какова хирургия! Наши союзники англичане вряд ли рисуют на своих
антинемецких плакатах такую пакость.
А у нас, помнится, ведь и раньше так было, милостивые
государи, ведь и в первую войну немцам обрубал доблестный казак Кузьма Крючков
отвратительные щупальцы. Наконец он понял, почему так долго тут топчется перед
сатирическим плакатом. Он просто был не в силах войти в дом к Нинке и Ёлке с
такой новостью в роговой оправе, что лежала у него сейчас в кармане пальто.
Все-таки до сих пор Савва числится пропавшим без вести, и Нина до сих пор
каждый день ждет, что ее пропавший вдруг пришлет весть, и со всего города к ней
стекаются рассказы о пропавших без вести, которые вот вдруг прислали весть, а
потом и сами объявились. Однажды, позвонив ей, он что-то замешкался с трубкой и
тут же услышал Нинин радостный голос: «Савка, ну вот и ты, наконец-то!» Нужно
передать ей все, что рассказал Тышлер. Не говорить впрямую, что Саввы уже нет,
но рассказать обо всех обстоятельствах его исчезновения. И передать очки. Но
нужно ли это? Ведь эти очки как раз впрямую ей и скажут, что Саввы больше нет.
Что ж, жена и дочь должны знать о смерти мужа и отца, в конце концов мы,
Градовы, никогда не прятались от реальности... Безнравственно будет прятать от
нее то, что знаешь, скрывать последнюю память, вот эти очки, оправу которых она
с таким торжеством для него раздобыла у московских спекулянтов. Это будет грех
– утаить от нее то, что знаешь... Грех? Вот именно, грех.
Тут вдруг изуродованная фанерой дверь распахнулась, и на
улицу вышла Нинка. Борис Никитич тут же отвернулся к дурацкому плакату. Она
прошла мимо, не заметив его. Посматривает на часы, очевидно, опаздывает в свою
«Труженицу». Под аркой поскользнулась на заезженной ледяной дорожке. Довольно
грациозно сбалансировала. Он быстро пошел за ней, почти побежал. На улице
Горького в толпе Нинка оглянулась, видимо, почувствовала, что кто-то за ней
идет. На углу вообще остановилась, недоуменно осматриваясь. Борис Никитич тогда
махнул ей перчатками:
– Ба, да это же не кто иной, как поэтесса Градова! А я-то
думаю, кто это такой стройненький там поспешает, кто-то такой знакомый!
Она поцеловала его в щеку, тревожно заглянула в глаза:
– Ты шел за мной, Бо? Что-нибудь случилось? Что-нибудь новое
о Савве?
– Нет-нет, я совершенно случайно тебя увидел, я просто...
ну... был на совещании в Моссовете... ну, по вопросу о транзите раненых... а
потом решил просто прогуляться, такой день чудесный, первый после этой жуткой
зимы...
– Ты как-то странно одет, – сказала она подозрительно.
– Да вот, знаешь, не знаю сам... просто надоела шинель,
вечное козырянье, – бормотал он.
– Ну, а о Савве... по-прежнему ничего? – быстро
спросила она.
– Ничего утешительного, – сказал он.
Она схватила его за руку:
– А неутешительного? Ну, говори! Отец! Не смей скрывать!
Он снова спраздновал труса.
– Нет-нет, я просто имел в виду, что, к сожалению, связь со
многими соединениями еще не восстановлена... Наступление врага отбито, он
отброшен, но многие части еще с осени остались в «котлах»... не исключена
возможность, что Савва в одной из этих войсковых групп и что скоро все
наладится, однако, я тебе уже это говорил, надо быть готовым и к самому
печальному варианту... ведь это же война, огромная жестокая война, – говорил
он уже привычные в градовском доме фразы.
* * *
Они стояли на углу Пушкинской площади, и над ними в закатных
лучах парила триумфальная дева социализма. Нина немного успокоилась, у отца на
самом деле, кажется, ничего нового. Она давно уже в глубине души понимала, что
Савва погиб, однако яростно – и сама с собой, и с родными – стояла на одном:
если ничего не известно, значит, жив.
– Ты в редакцию? – спросил отец. – Пойдем, я тебя
провожу. Она взяла его под руку, и они медленно пошли в жалкой и мрачной толпе первой
московской военной весны: шинели, телогрейки, несуразные комбинации штатских
одеяний.