— Откуда вам известно?
— Многие знают.
— Хотите убедить меня, что он соображает не хуже нас с вами?
Моя ирония снова не достигла цели.
— Вы себе льстите, — серьезно отозвалась Настя. — Лучше. Сильно лучше. Вот именно что как человек. И человек, знающий себе цену.
Я решил не дразнить и не обижать ее. В конце концов Настя выручила мою пишущую машинку, на которую я возлагал такие большие надежды и которую так малодушно бросил в минуту опасности.
После щей был самовар, сушки и каменная халва в хрустальной вазочке. Кроме того, мне было милостиво разрешено закурить.
— Так что же вы делаете в эдакой глухомани? — начал я светскую беседу. — Отчего вы, такая прелестная особа, пропадаете здесь? Разве есть в Пустырях достойное вашего ума и красоты поприще?
— Уходите! — Настя вдруг рассердилась. — Уходите, слышите! Вы к Обрубкову приехали, Гавриле Степановичу, вот и идите к нему! Студенческий ваш на каминной полке, а рекомендательное письмо он взял!
— Я расстроил вас? — огорчился я искренне.
— Идите же! — Настя решительно поднялась из-за стола, и глаза ее словно еще потемнели, а тон сделался холоден. — Я вас провожу до оврага!
Мне ничего не оставалось, как только собраться.
— Он его не выпустит, — произнесла вдруг тихо, но отчетливо слепая старуха.
Я вздрогнул от неожиданности. Это были первые ее слова, произнесенные за время моего пребывания в доме.
— Да! — ожесточенно повторила вязальщица, опуская на колени свое рукоделие. — Он не выпустит его отсюда!
— Бабушка! — вскричала Настя. — Как тебе не совестно! Я же просила!
— Поздно, — старуха уронила подбородок на грудь.
«Да, — прикинул я, надевая искалеченный в сражении пуховик, — бабуся, похоже, мало что слепая. С умом бабуся не дружит. Повезло девушке на родственников».
Или учитывая мое искреннее раскаяние, или взяв во внимание хромоту, в которой она была отчасти повинна, или же просто сменив гнев на милость, однако на улице Настя взяла меня под руку.
По обе стороны укатанной санями дороги тянулись дворы. Поселок словно вымер, что косвенно подтверждало досужие автобусные слухи. Ни единой живой души не встретили мы вплоть до самого оврага, рассекавшего Пустыри на две части. Только дымы, струившиеся над печными трубами, да свежий конский навоз между широкими следами полозьев говорили о том, что здесь еще кто-то обитал.
Почти все избы, увиденные мной, были ветхие, большинство — покосившиеся. Серая палитра преобладала повсюду. Серые доски заборов, такие же серые бревна стен, серые скамейки у ворот и серые собаки, провожавшие нас дружным лаем. Даже гостиница для заезжих охотников, именуемая в простонародье, как я потом узнал, «отелем», представляла собой двухэтажную постройку из серого бетона. Исключение составляли, пожалуй, лишь фундамент сельпо, сложенный из красного кирпича, да высокий трехэтажный каменный дом на краю оврага. Белый, с черепичной крышей и резными наличниками, он возвышался над оградой, сваренной из чугунных прутьев, точно замок удельного князя.
— Барин? — Я кивнул на приметное здание.
— В своем роде. — На лице моей провожатой застыла надменная улыбка. — Среди Ребровых он, конечно, знатная фигура. Алексей Петрович Ребров-Белявский.
Я тотчас припомнил спор двух телогреечников из автобуса о Тимофее Реброве, взявшем Прагу на танке.
— И много их тут у вас?
— Кого?
— Ребровых.
— Чуть ли не все верхние Пустыри, — просветила меня спутница. — Половина или более того.
— Постойте-ка. — Я придержал ее и остановился сам. — Ведь вы Белявская, верно? Анастасия Белявская! Вторая, что ль, половина из Белявских состоит?
— Что вы хотите этим сказать? — Настя оглянулась по сторонам.
— Этим? — Я последовал ее примеру. — Этим сказать мне решительно нечего. Эти и так все знают.
— Вы здесь всего только день, а уже возомнили, — произнесла с досадой Настя. — Ну, вот что. Алексей Петрович самовольно взял нашу фамилию на паспорт. Вернее, он когда-то сватался к маме, еще до того, как…
Она, не докончив, устремилась вперед.
Дорога пошла под уклон. Через овраг был переброшен разбитый мостик с перилами. Под ним застыл ручей, скованный льдом. Вдоль берега, наклонившись ко льду, росли из снега редкие ивы и кустарники.
Сбежав на мостик, я осмотрелся.
— Там сельский погост. — Опережая вопросы, Настя показала варежкой на отшиб с подлеском, среди которого, однако, виднелись и мощные дубы, и березы.
Это деревенское кладбище на холме не отличалось от прочих ему подобных.
— Там, — варежка чуть сместилась в направлении соседнего взгорья, — библиотека и клуб. Я в библиотеке работаю. Если вы любите читать — заходите. Я запишу вас.
— Непременно запишусь. — По самонадеянности я расценил ее предложение как скрытый намек на нечто большее. — Завтра и запишусь.
Хороша она была, Анастасия Андреевна. Чудо как хороша! Так хороша, что младший редактор Сашенька Арзуманова перестала представляться мне даже видимостью потери.
— Странный все же мезон. — Я с любопытством рассмотрел деревянное строение с флигелями на крыльях, темневшее вдалеке.
Так прежде строились помещики среднего достатка: с претензиями на «Италию», какие были по средствам. Сам дом чаще ставился деревянный — протапливать его в суровые русские зимы было куда легче, да и лес был свой, — а фронтон с колоннами непременно из мрамора или же белого камня.
— Это не мезон, — рассмеялась Настя. — Это родовое гнездо моего дедушки, Михаилы Андреевича Белявского, здешнего последнего помещика и уездного ветеринара.
— Вот как? — Я посмотрел на нее с уважением. — Вот откуда у вас такая легкая рука в медицинской части!
Я стянул с ее руки варежку и поднес к губам тонкие пальцы.
— Не смейтесь! — Она вырвалась и быстро взбежала вверх по склону.
— Постой же, Настя! — невольно перешел я на «ты». — Разве ты бросишь меня здесь одного?! На скользком мосту и с огнестрельным ранением в мягкие ткани?!
— Дом Обрубкова — крайний! — Она обернулась и помахала мне на прощание. — Заведите себе ружье! Непременно заведите!
Дождавшись, пока она скроется из виду, я вздохнул и пошел трудоустраиваться.
Обрубков
— Помощником он приехал работать! — Гаврила Степанович дунул в папиросную гильзу и скрутил ее в два приема зубами. — Посмотрите на него, люди добрые!
Призыв его отзвучал впустую. Других людей, помимо егеря и меня, в провонявшей табаком и луком избе не наблюдалось, да и мы были оба злы, как черти. Я злился на Борьку, уверившего меня, что дядя его — милейший и славнейший калека, которому без меня вовек не управиться, а Обрубков, надо полагать, злился из-за того, что племянничек накинул ему хомут на шею в лице бестолкового и легкомысленного субъекта, позабывшего даже такую мелочь, как тридцать пачек «Беломора», еще летом заказанных телеграммой. Глаза егеря, налитые кровью, смахивали на шаровые молнии, сморщенная, будто вяленая груша, физиономия дергалась, а рот кривился от бешенства. С его статическим зарядом, ей-богу, рыбу можно было глушить.