Но обратного пути уже не было: Олёна смерила
его непроницаемым взглядом, потом поднесла руки к голове и так постояла
некоторое время. Руки ее были тонки, словно две обугленные веточки. Качнулась
несколько раз, словно легкий порыв ветра был для нее непереносим, и сделала
знак монахине, стоявшей в почтительном отдалении. Та приблизилась. Олёна что-то
проговорила слабым голосом, и монахиня обернулась к Борису:
– Велено твоим людям, государь, принести
какое ни есть бревно и положить его вот здесь, перед церковью.
Борис оглянулся. Семен Никитич, стоявший тут
же и ловивший каждое слово юродивой и каждое движение брата, все понял и отошел
к кучке слуг, собравшихся невдалеке. Тотчас двое или трое ринулись к груде
бревен, сложенных шагах в двадцати и назначенных, очевидно, для постройки дома
(стены уже начали вязать), взяли одно бревно и, поднеся к церкви, почтительно и
боязливо положили перед юродивой.
Олёна опять что-то едва слышно шепнула, а
монахиня повторила громким голосом:
– Пусть все священники твои, государь,
что задымили нас своими кадилами, приблизятся к бревну и кадят над ним.
Приказание было тотчас исполнено, хотя смысла
его никто не понимал. Борис исподтишка поглядывал на замершую юродивую, на
монахиню, ожидавшую ее знака, на брата Семена, который отчего-то сделался
смертельно бледен.
И вдруг словно бы чья-то ледяная рука прошлась
по спине Бориса Федоровича, и потом ему чудилось, будто он понял смысл
предсказания еще прежде, чем Олёна изрекла:
– Вот так же будешь ты лежать, недвижим
словно бревно, и твои священники будут кадить над тобой!
А потом она осела на землю, где стояла, и
снова замерла безгласной, равнодушной ко всему кучей ветхого тряпья.
Май 1591 года, Углич, дворец царевича Димитрия
С самого начала мая царевич все прихварывал.
Василиса Волохова прослышала, есть-де знатный знахарь, лечит всех и все
выздоравливают, – может, зазвать его на царский двор?
Марья Федоровна побоялась принять решение
сама, стала советоваться с братьями. Михаил, он был попроще, говорил: отчего не
позвать? Афанасий, осторожный хитрован, помалкивал, потом уклончиво проронил:
«Опасаюсь я…»
Марья Федоровна понимающе кивнула: после того
как они с царевичем отравились кислой капустой (то есть это так решили в конце
концов: мол, капуста забродила, а в щах не проварилась), Афанасий никак не мог
успокоиться: во всех, даже незначительных хворях сестры и царевича видел
длинную руку проискливого Годунова. Уж береглись теперь так, что и сказать
нельзя: всякое стряпанье Афоня велел Михаилу отведывать, да и сам не упускал
случая пробу взять. А допусти в дом знахаря – за ним разве уследишь? Хорошо,
если добрый человек, ну а как окажется в самом деле подсыл Годунова? С него, с
хитреца Бориски, всякое станется.
Сама Марья Федоровна от этих мыслей минуты
покоя не знала, с ними засыпала, с ними просыпалась, с ними вскакивала среди
ночи, бессонно глядя во тьму. Страшилась не только за невинного ребенка – и за
себя, и за братьев. Долгие годы, проведенные в напряжении, не прошли для нее
даром: на некогда прекрасном лице застыло выражение непреходящей тревоги,
черные глаза глядели испуганно, словно высматривали приближение опасности.
Да, ей всюду виделась опасность. Но все-таки
подступы настоящей беды она проглядела…
Началось с того, что по приказу Годунова
(якобы по государеву, однако всяк знал, откуда ветер дует!) царевича Димитрия и
Марью Федоровну запретили поминать в церквах при постоянных здравицах в честь
государевой семьи. Все чаще распространялся слух, что угличский поселенец
вообще не может притязать на престол: сын от седьмой жены не считается законным
ребенком и наследником.
Нагие были оскорблены, однако что они могли
поделать? Обратиться к государю с челобитной? Но разве пробьется грамотка к
Федору Ивановичу, минуя Бориску? Решили ждать удобного случая, а тем временем в
Угличе появился дьяк Михаил Битяговский с сыном Данилою да племянником Никитой
Качаловым.
Причина его приезда была вполне прилична:
якобы хозяйством ведать. Марья Федоровна удивилась: нешто их хозяйство плохо
блюдется? Видать, Битяговский думал, что плохо, иначе почему бы слонялся
день-деньской по всем закоулкам дворца, все вынюхивал и выглядывал? Как
наткнешься на него в темном коридоре – невольно за сердце схватишься. Рожа-то у
него – словно бы и родного отца сейчас зарезал бы, сущий зверь! Да и сынок с
племянником таковы же.
Хуже всего, что с ними стала вести дружбу
Василиса Волохова. И сын ее Осип не отходил от Битяговских да Никиты Качалова.
Раньше царица доверяла мамке безоговорочно, а теперь стала держаться
отчужденно. Такое ощущение, что и Василиса норовит вызнать нечто тайное. Да
что, что она может вызнать? Ровно ничего!
И вот он настал – тот майский день. Царица с сыном
как раз воротилась от обедни. Сияло все вокруг, деревья зеленели небывало –
очень уж теплым выдался май, птицы пели как ошалелые. Зелень, голубое небо,
алая, словно огнем горящая, новая рубашечка царевича… Ожерелок
[21]
ее был расшит жемчугом.
Пришли во дворец. А надо сказать, что дворец
этот, снаружи красивый, словно пряник печатный, затейливо изукрашенный
башенками да слюдяными разноцветными окошечками, изнутри был тесен, темен и
мрачноват. В горницах потолки низкие, окошки мало света пропускают.
Неудивительно, что царевич снова запросился погулять. Марья Федоровна пыталась
его удержать: дескать, уже на стол накрывают, вот откушаешь – и гуляй
себе, – но в мальчишку словно бес вселился. Так всегда бывало, когда
кто-то осмеливался ему перечить.
Марья Федоровна гладила его по голове,
уговаривала, насыпала полные пригоршни орешков и уже почти успокоила, как
принесло Василису.
– А что день на дворе сияет! Что ребят на
дворе, царевич, милый! – запела сладким голосом, который с недавних пор
казался Марье Федоровне насквозь лживым. – Пойдем-ка погуляем до обеда,
покажу, чем там забавляются.
И, даже не поглядев на царицу, словно той и не
было здесь, схватила Димитрия за руку и повела вон из горницы.
Того и вести не надо было! Мигом вырвал руку у
Василисы, стремглав слетел по лестнице – и тотчас со двора зазвенел его веселый
голос.
Марья Федоровна и не хотела, а улыбнулась:
«Может, птицу какую ребята принесли? Ладно уж, пускай повеселится дитя». И
почти в ту же минуту послышался крик няньки Арины. Отчаянный, пронзительный,
душераздирающий!
Марья Федоровна помертвела и несколько
мгновений не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой.