– Ты, сударь, ведешь себя
недостойно, – укорил поверженного забияку пан Адам. – Твое счастье,
что наш гость – человек благородный. Его мастерство стрелка еще в Гоще стало
притчей во языцех, так что он уже дважды мог бы проделать в твоем лбу
здоровенную дырку. Однако ты жив, надо надеяться, останешься таким еще долго…
Езус Христус, да что это с тобой, пан Вольдемар?! – в тревоге воскликнул
он, глядя на Корецкого, у которого вдруг выступила пена на губах, закатились
глаза, а все тело начали сводить судороги. Растерянно оглянулся на подоспевшего
Димитрия. – Неужели ты все-таки попал в него?!
Царевич ошеломленно покачал головой:
– Попал в клинок. Мне кажется, он… Он
умирает от яда! Неужели кто-то подсыпал ему в вино яд? Но зачем? Почему?
– Нет… – прохрипел Корецкий, извиваясь на
земле всем телом. – Это клинок… я порезался о клинок… он был отравлен!
– Зачем? Почему? Кто отравил его? –
на разные голоса вскричали столпившиеся вокруг несчастного умирающего
люди. – Ведь ты достал его из собственного сапога!
– Мне дал его… – Голос Корецкого упал, и,
чтобы расслышать дальнейшее, Адам Вишневецкий упал рядом на колени, приложил
ухо к его губам, однако половины слов так и не разобрал.
– Священника! – крикнул Вишневецкий,
но было уже поздно.
По телу умирающего прошла судорога, другая, он
тотчас вытянулся и затих. Пан Адам закрыл пальцами его страшные выпученные
глаза, перекрестился и встал с колен:
– Прими, Господь, его душу грешную…
Страшно, что делает с человеком зависть. А ведь пан Вольдемар был добрый
шляхтич. Но ненависть и ревность ослепили его. Он сказал только, что какой-то
неизвестный слуга посулил ему выкрасть у нашего гостя известное вам
письмо, – пан Адам многозначительно кашлянул, – а потом дал отравленный
кинжал, чтобы непременно покончить с паном Димитрием. Корецкий еще бормотал
что-то о царевых подсылах… Видимо, Годунов прослышал о царевиче и
забеспокоился. Надо проверить слуг, надо искать… – Он осекся и повернулся к
Димитрию, который стоял чрезвычайно бледен и покачивался. – Ради всего
святого! Что с тобой, пан Димитрий?!
– Ваше высочество! – крикнул страшно
обеспокоенный Мнишек, бросаясь к нему, однако было поздно: царевич без памяти
грянулся оземь.
Ох и суматоха поднялась! Кто-то кричал, что
надо бежать искать отравителей, кто-то звал доктора, кто-то выкликал
священника. Пан Мнишек громогласно взывал к Божьему милосердию, а братья
Вишневецкие собственноручно волокли дорогого гостя в дом.
Среди всей этой суматохи спокойным оставался
только пан Казик. Он придержал за рукав своего приятеля, пана Тадека, который
тоже порывался куда-то бежать, кого-то искать, и успокаивающе сказал:
– Не спеши. Все равно никого не найдут.
Уверяю тебя, что все подсылы давно скрылись из Самбора. Или сбежали, как только
поняли, что Корецкий потерпел поражение. Поэтому стой спокойно.
– Как я могу стоять спокойно?! –
всплеснул руками пан Тадек. – Ведь пани Удача вновь повернулась к нам
спиной! Претендент вот-вот испустит дух вслед за злосчастным паном Вольдемаром,
и нам ни за что не попасть в Московию.
– Ничего, авось попадем, – чуть ли
не зевая, похлопал его по плечу пан Казик. – Никто больше не умрет,
клянусь. От этой болезни еще никто не умирал.
– От какой болезни? – захлопал
глазами пан Тадек. – Разве этот москаль болен? Но как же называется его
болезнь?
– Она называется corda fidelium, – с
ухмылкой отвечал пан Казик.
Сентябрь 1600 года, Москва, Чудов монастырь
– Кто таков? – Окошко в дверце
монастыря распахнулось, блеснули настороженные глаза привратника.
– К отцу-настоятелю письмо издалека.
– Письмо? – Привратник поспешил
отворить низкую калитку, прорезанную в воротах. – С письмом велено
допустить немедля. Изволь, добрый человек.
«Добрый человек», с трудом протиснувшийся в
калитку и принужденно пригнувший голову, был в монашеском облачении, даже в
куколе, изобличавшем в нем схимника, однако с увесистым дорожным мешком за
плечами. Это несколько удивило привратника: братия обычно путешествовала
налегке, не обременяла себя мирскими благами, предпочитая кусочничать Христа
ради; этот же либо шел и в самом деле издалека, либо путь ему еще предстоял
дальний. Меряя мощеный двор широкими шагами, гость зашагал к зданию монастыря,
причем шаги его гулко отдавались по бревнам. Привратник вторично озадачился:
путник был одет не в калиги-поршни
[38]
либо лапотки, а в сапоги с каблуками, подбитыми железными набоечками, как
подбивали свою обувь только самые богатые господа, а уж никак не схимники-постники-скромники.
Да мыслимое ли дело – в таких сапогах, да в дальнюю дорогу?! Хотя идет гость
споро, словно и не устал от многодневного пешего пути… А кто сказал, что путь
его был пеш? Вполне возможно, что он прибыл сюда верхом и где-нибудь в ближнем
к Кремлю закоулке его ждет-поджидает притомленная коняшка. Все в этом монахе
изобличало не просто верного слугу Господа, а именно господина, человека,
привыкшего повелевать, а не подчиняться. Так и чудится, что, войдя в покойчик,
отведенный отцом Пафнутием для приема посетителей, неизвестный не падет к ногам
настоятеля, лобызая его руку, а без приглашения сядет в самое удобное кресло и
повелительным голосом задаст какой-нибудь вопрос.
Привратник прогнал глупые мысли, зевнул,
перекрестил рот, чтоб туда не плюнул лукавый, и с грохотом задвинул в скобу
тугой засов.
Если бы сей привратник был наделен не только
прихотливостью воображения, но и умением видеть сквозь стены, он бы убедился,
что почти не ошибся, представляя себе встречу отца Пафнутия и сего неизвестного
человека. Правда, гость все же приложился к руке игумена, но к ногам не падал и
в кресло плюхнулся без всякого позволения – что да, то да. А величавый
отец-настоятель, спешно выгнав служек, сам хлопотал вокруг него, подталкивая
под бок малую подушечку, да подсовывал под ноги резную скамеечку, да суетливо
спрашивал, чего налить с устатку дорожного: травничку ли, монастырской
наливочки, зелена вина либо фряжского, а то и романеи.