– Не разлучайте, ради Христа! Дайте с
матерью и братом смерть принять!
«Как это – смерть? Почему смерть? – Федор
покачал головой. – Быть того не может… не может… может… может…»
Это слово гулко отдавалось в висках вместе с
биением крови.
Может? Что – может? Может статься, сейчас им
всем предстоит умереть? Но как же так? Почему? Вот так сразу?
А что, если купить жизнь ценой признания? Если
рассказать им про подземелье кремлевское?
Словно почуяв мысли сына, мать повернула к
нему голову, глянула грозно, словно налагала запрет на уста: молчи, мол! Во что
бы то ни стало – молчи! Не покупай жизни ценой предательства отцова!
Она права, его властная, по-мужски сильная
мать. И самое главное – что ни за какую цену уже не купить жизни. Откроешь им
роковую тайну, но ведь потом все равно погибнешь. Еще и похохатывать небось
станут над ослабевшим царем…
– Господи… – выдохнул Федор. –
Господи!
– Молись, молись, раб Божий, –
пробормотал, подступая к нему, Андрюха, широко разводя руки и пригибаясь, словно
намеревался ловить какую-то диковинную птицу. – Сейчас твоя молитва
окажется на небесах… вот сей же час!
Федор оперся задрожавшими руками о подоконник,
глядя на прищуренные черные глаза, неумолимо приближавшиеся к нему.
– Не посмеешь… – пошевелил Федор
непослушными, онемевшими губами.
– А вот посмею! – задорно
откликнулся Андрюха, принимаясь засучивать рукава.
– Нет! За что?! – завопила истошным
голосом Марья Григорьевна. – За что, скажите?!
– Ну как же, – шагнул к ней Голицын,
хмуря и без того густые, сросшиеся у переносья бровищи. – Разве не
помнишь, как орала на матушку государеву, как ногами на нее топала да лицо ей
свечкою жгла? Сама этим сколько раз хвалилась, люди-свидетели тому есть. Вот за
эти злодеяния обречена ты смерти. Ну а сын твой… Государь сколько писем ему
прислал, хотел сговориться с ним по-хорошему, чтобы от престола отступился,
отдал бы его законному государю Димитрию Ивановичу, а он не схотел, войну
продолжал. Вот и получит теперь то, что заслужил.
Федор покачал головой. Он не получал никаких
писем от Димитрия! Либо Голицын лжет, либо письма эти попадали в другие руки.
Например, в руки матери, которая со свойственным ей властолюбием сама все
решила за сына. Ну что ж, Федор тоже не вступил бы в переговоры с этим
самозваным царевичем. А раз так… значит, все одно погибать!
– Хватит лясы точить! – рявкнул
Андрюха, у которого явно чесались руки и просила крови палаческая душа. –
Делу время – потехе час.
– Угомонись, кат! – буркнул
Мосальский-Рубец. – Не торопи нас. Давить их не станем, пускай яду
изопьют.
– А девку что ж? – сердито зыркнул
на него Андрюха.
– А чего ее неволить? – пожал
плечами Мосальский-Рубец. – Охота помереть, так и пускай. А то возись с
ней, утирай слезоньки. Мало что ее государь на ложе восхотел – неужли другую не
найдет, еще и покраше?
– Ах, что задумали! – тяжелым,
утробным голосом воззвала Марья Григорьевна. – Мою дочь, царевну,
Годунову, – к самозванцу на ложе?! Да я раньше сама ее удавлю!
– Руки коротки, – оборвал ее
Голицын. – И час твой пробил. Эй, люди!
На крик заглянул молодой дворянчик. Воровато
зыркая глазами, подал поднос с двумя кубками, полными чем-то доверху. Голицын
принял один кубок, сморщился гадливо и подал его Марье Григорьевне.
Лицо той исказилось яростной судорогой, она
занесла было руку – расплескать питье, однако Голицын увернулся от ее замаха.
– Смирись, Марья Григорьевна, –
сказал почти беззлобно, как бы по-свойски. – Пожалей себя и своих детей.
Лучше уж легко отойти, чем мученическую гибель принимать.
Годунова какое-то время смотрела на него,
словно пытаясь постигнуть смысл его слов, потом медленно перекрестилась, обвела
помутневшим взором сына, дочь… Прохрипела:
– Прощайте. Молитесь! – и залпом,
обреченно осушила кубок.
– Матушка! – враз одинаковыми
детскими голосами вскричали Федор и Ксения, глядя, как Марья Григорьевна
хватается за горло и медленно, с остановившимся взором, сползает по стенке.
Ксения попыталась рвануться к ней, однако ноги
ее подкосились, и она грянулась бы оземь без памяти, когда б Мосальский-Рубец
не оказался проворнее и не подхватил ее на руки.
– Вот и ладно, вот и хлопот
поменьше, – пробормотал, перенимая Ксению поудобнее. – А вы тут
управляйтесь.
И вышел со своей ношею за дверь, которую тут
же прихлопнули с противоположной стороны.
Голицын взял второй кубок, подал Федору:
– Ну? Пей, по-хорошему прошу. Не то
возьму за потаенные уды и раздавлю… ой, маетно будет! Пей!
Федор безумно глянул на него, потом покорно,
вздрагивая всем телом, принял кубок, поднес к губам.
Андрюха громко причмокнул:
– А ну, не робей! По глоточку! Первый, знаешь,
колом, второй соколом, третий мелкой пташкою!
Федор пил, давясь, не чувствуя ни вкуса, ни
запаха, как воду. Только удивительно было, что от этой воды зажегся вдруг пожар
в глотке – не продохнуть! Пытаясь набрать в грудь воздуху, внезапно ощутил тяжелый
удар по затылку, увидел над собой кружащийся сводчатый потолок, понял, что упал
навзничь… понял последним усилием жизни.
– Пошли. Надобно сеунча
[40]
государю отправить: мол, ждет
его Москва. Готова встречать! – буркнул Голицын, отворачиваясь от трупов,
лежавших с открытыми глазами.
Сентябрь 1601 года, Польское королевство, Самбор
«Этак я никогда в жизни до Святой земли не
доберусь!» – вяло подумал Варлаам, сидя на заднем крыльце, широко расставив
ноги и глядя, как от правого каблука к левому ползет черный, сверкающий спинкой
хрущ
[41].
Стоило ему достигнуть каблука, Варлаам соломинкой
поворачивал хруща, и тот столь же самозабвенно спешил от левой ноги мучителя к
правой. И опять, и снова… Хрущ был уже вялый – осенний, но в конце концов ему
надоело это бессмысленное занятие, и, внезапно снявшись с места, жук с
жужжаньем взлетел ввысь и исчез в сентябрьской небесной синеве.