Апрель 1606 года, Москва, Вознесенский монастырь
Еретичку привезли с великой пышностью.
Монахини, коим велено было стать двумя рядами вдоль ведущей к крыльцу дороги,
глядели сурово и изредка неодобрительно бормотали: мол, ничего подобного в
жизни не видели: ни благочестивая Ирина Федоровна, жена царя Федора Ивановича,
ни звероватая Марья Григорьевна, супруга Бориса Годунова, не являлись сюда в
сопровождении такой роскошной свиты, под гром музыки, восторженные крики. Да и
прежде их было тут место тишины и благолепия, с тех самых пор, как аж двести
лет назад основала Вознесенский монастырь вдовица Димитрия Донского, Евдокия,
принявшая иночество под именем Евфросинии. Здесь же, под спудом, покоятся и ее
мощи. Святое, святейшее место! Приезжали в монастырь, как положено ехать к
Богу: со смирением и почтением, склоняя голову и говоря едва слышно. А нынче…
гром, звон, блеск… Одно слово – полячка безбожная прибыла!
И, как нарочно, над монастырем вдруг
закружилась туча сорок. Монахини крестились, отворачивались: издавна на Руси
сорока – птица нечистая, ведьмовская. Полячка же улыбалась во весь свой
тонкогубый рот, даже ручкой помахала птицам. Те покричали и улетели. Только
тогда монахиням удалось вновь изобразить спокойствие и радушие.
Царица Марфа тоже изо всех сил старалась
держаться если не доброжелательно, то хотя бы приветливо. Но когда вышла на
крыльцо и увидела царскую невесту в этих ее непомерных юбках, с которыми та еле
управлялась, напоминая корабельщика, который не может управиться в бурю с
парусом… И что в ней нашел Димитрий?! Ну ладно, еще когда судьба его победы
зависела от поляков, он мог держаться за слово, данное дочери сендомирского
воеводы. Но теперь-то, когда первейшие русские красавицы почли бы за великое
счастье сделаться государевыми избранницами… Нет, вызвал к себе эту полячку.
Чем она его так приворожила? Ну разве что и впрямь приворотными зельями. Ведь
посмотреть не на что, ни росту, ни стати. От горшка два вершка, в поясе тоньше,
чем оса: ветер дунь – переломится. На узеньких плечиках полячки громоздился
огромный, круглый, в гармошку собранный воротник, так что пышно причесанная
голова, на которую лишь в самую последнюю минуту догадались накинуть флер
(мыслимое ли это дело – вступать на святое подворье, в монастырские пределы
простоволосой!), чудилось, лежала на этом воротнике словно на блюде. Тут хочешь
не хочешь, а вспомнишь отсеченную голову Иоанна Крестителя, которую несла на
блюде Иродиада. Нет, сама эта Маринка-безбожница и есть Иродиада-плясавица.
Своими глазами царица Марфа не видела, но долетали до нее слухи, будто Маринка
– великая мастерица пляски плясать, для нее нарочно музыканты и в покоях, и в
тронных залах играют, только пляшут не скоморохи, а сама невеста государева, да
и он от нее не отстает. Он… царь!
Царь?..
Инокиня Марфа покрепче стиснула губы и даже
головой едва заметно качнула, отгоняя ненужные мысли. Но были они слишком
тягостны – разве отгонишь? Поэтому глаза ее, глядевшие на гостью, были не
приветливыми и даже не суровыми, а просто-напросто растерянными.
Зато молоденькая девушка в черном платье и с
большим белым гофрированным воротником держалась очень уверенно перед этой
преждевременно состарившейся, изможденной, печальной женщиной, черный плат
которой был застегнут так накрепко, что врезался в щеки. Ведь это была матушка
ее супруга, жена бывшего царя Ивана Грозного, которого вся просвещенная Европа
называла Joann Terrible, то есть Иоанн Ужасный, и, кажется, это прозвище
подходило к нему куда больше, чем Грозный. А Димитрий – его сын…
Тут Марина неприметно вздохнула. Увы,
Димитрий, каким он был в Самборе и Кракове, и тот, с которым она увиделась в
Москве, – это два разных человека. Прежним он становится, только когда
говорит с ней о любви, но стоит навести разговор на интересы святейшего
престола в России или выполнение щедрых предсвадебных обещаний относительно
отхода западных княжеств к Речи Посполитой, как ясные глаза Димитрия темнеют и
становятся столь же лживо-непроницаемыми, как у истинного иезуита!
Тут Марина спохватилась, что молчание ее пред
лицом матери государя несколько затянулось, а реверанс оказался куда глубже,
чем она намеревалась сделать, так что все это весьма похоже на крайнее
замешательство.
Вот еще! Никакое замешательство не может быть
свойственно Марианне Мнишек, русской государыне Марине!
Она дерзко вскинула голову, окинула взором
скорбные лица монахинь, которым только накрепко вбитое в души благочестие не
позволяло проявлять открыто ненависть к гостье, а потом широко улыбнулась
инокине Марфе. И вновь склонилась пред ней в самом глубоком из всех реверансов,
так что колено почти коснулось пола. Пусть теперь кто-нибудь скажет, что Марина
проявила недостаточную почтительность к своей свекрови.
А впрочем, мать Димитрия еще не считает себя
свекровью Марины. Для русских девушка – по-прежнему всего лишь невеста их
государя. Обряд в Кракове, проведенный по законам католической религии, для них
недействителен. Венчание по православному обряду еще впереди – именно поэтому
Марине и предстоит унылое времяпрепровождение в этой обители!
Ну что ж, как говорят обожаемые отцом иезуиты,
цель оправдывает средства!
Марфа приблизилась, коснулась сухими, словно
лепестки увядшего цветка, губами свежей щечки. Ладно хоть не румянится будущая
невестушка: говорят, у них там, в Польше, сие не принято – напротив, иноземцы
всячески осуждают московиток за непомерную страсть к румянам, белилам и сурьме.
Марфа вдруг вздохнула. Самой ей пришлось нарумяниться лишь раз в жизни… еще до
того, как к ней посватался государь Иван Васильевич, сын которого выбрал себе в
жены эту тоненькую, маленькую, словно мушка, девушку.
Сын которого…
Она поджала губы, стиснула покрепче четки. Тем
временем мать настоятельница уже пригласила полячку и ее женщин пройти внутрь,
в отведенные им келейки.
Марфа посторонилась, пропуская гостий. Рядом
раздалось сдавленное стенанье. Почтенная особа, разодетая так же нелепо, как и
прочие полячки, тоже бесстыдно перетянутая в поясе, хотя была небось одних лет
с Марфой, всматривалась в узкие переходы монастыря с такой глубокой тоской,
словно ее вот сейчас, сию минуту, намеревались заточить здесь навечно. Да уж…
Это понятно! Пятнадцать, считай, годков провела Марфа в монастырском уединении,
иной жизни себе не мыслит, а так и не прониклась любовью к ней, все еще помнит,
каково это было – ощущать себя молодой, свободной, шалой, веселой… вот как эта
молоденькая полячка, замешкавшаяся в воротах монастыря и бегом, чуть ли не
вприпрыжку, нагонявшая своих.