Но вся беда в том, что он знал, знал так же
твердо, как то, что лежит сейчас на этой постели, в своем новом дворце,
отстроенном в Кремле после победы над Годуновым, знал так же непререкаемо и
необъяснимо, как то, что живет и дышит: лишившись Марины, он кончился бы как
человек, как мужчина. Даже в его неразборчивости, в том, что он не пропускал ни
одной юбки, каким-то образом присутствовало страстное, почти болезненное
влечение к ней. Он любил только ее. Другими женщинами всего лишь утолял молодой
телесный голод.
А Ксенией? Ксенией – тоже всего лишь утолял
голод?..
«Прости меня, – подумал он и вдруг почти
со страхом ощутил, что слезы навернулись на глаза. – Прости меня…»
Зажмурился, нашарил изгиб тонкого бедра
Марины, положил на него руку – и вдруг уснул, сломленный усталостью, весельем,
тревогой истекшего дня.
Заснул… и в ту же минуту склонился над ним
какой-то старый человек с исхудалым, встревоженным лицом. Бритая голова его
была покрыта бархатной скуфейкой
[64].
Димитрий вскочил.
– Кто здесь? – позвал тихо.
Никого в опочивальне.
Может, он кричал во сне? Может, кто-то из слуг
пришел посмотреть, как спит государь? Вот только не припомнит он столь старого
слуги среди своих.
Спустился с ложа, вышел из опочивальни.
Вильгельм Фюрстенберг, алебардщик из полка
Маржерета, стоял, бессонно тараща свои серые, чуточку навыкате глаза в стену,
изрисованную травами и золотыми птицами. Димитрий любил хорошую, затейливую
стенную роспись, все стены его нового дворца были покрыты ею, к удовольствию
караульных, которым разглядывание причудливых изображений помогало коротать
часы стражи.
– Гутен морген, Вильгельм! – пошутил
Димитрий, хотя на дворе стояла глухая ночь и до «моргена» было еще весьма
далеко.
– Гутен морген, ваше
ве-ли-чест-во! – отчеканил, ничуть не удивившись, трабант.
– Ты никого здесь не видел? –
спросил Димитрий с некоторой неловкостью.
Серые большие глаза Вильгельма сделались еще
больше.
– Кого я должен был увидеть, по мнению
вашего величества?
Значит, почудилось. Странно. Он рассмотрел
лицо этого старика до такой степени отчетливо… Страх в его глазах, боль и…
жалость. Почему-то жалость!
– Ну хорошо. А где Басманов? –
спросил Димитрий просто так, чтобы скрыть неловкость.
Иногда Петр Федорович ночевал во дворце,
иногда уходил в свой дом за пределами Кремля. Но здесь у него были свои покои,
отделенные от государевых лишь двумя небольшими комнатами, и Петр, как правило,
оставался здесь, зная, что царь чувствует себя спокойнее, когда верный друг его
где-то рядом.
Меж усов Вильгельма, которые от чрезмерного
щегольства были крепко намазаны пчелиным воском и потому топорщились словно пики,
скользнула улыбка.
– Господин Басманов прошел недавно в
баню.
– В баню?
Еще одна улыбка, легкий кивок:
– Так точно!
То, что Басманов среди ночи отправился в баню,
может показаться странным кому угодно, только не тем, кто его хорошо знает.
Этот отъявленный распутник свято блюдет дедовский обычай: после сношения с
женщиной омыть тело от скверны.
Димитрию после первой брачной ночи с Мариной
тоже пришлось пройти через очистительный обряд, и то некоторые бояре этому не
поверили и ворчали: отступает-де от вековечных узаконений православия. Но
больше он не бегал в мыльню после ночей с женой – ведь проводил с ней время
еженощно, так и смылиться недолго! А Басманов исполнял обряд истово.
– Я еще посплю, Вильгельм, а ты тут
смотри…
– Так точно!
Щелкнули каблуки, пятка алебарды ударилась в
пол.
Димитрий вернулся в опочивальню. Обычно ему
нужно было некоторое время, чтобы заснуть, отогнав от себя призраки дня, а тут
только лег, только смежил веки…
Давешний человек в длинной парчовой ферязи
вышел словно бы из-за печи, выложенной изразцами, приблизился, невесомо ступая,
снова заглянул тоскливыми глазами в глаза и душу Димитрия:
– Сын мой, ты государь добрый, но за
несправедливости и беззакония слуг твоих царство твое отымется у тебя!
И неторопливо начал отступать, не спуская с
Димитрия глаз.
«Сын мой…» Это приходил его отец? Грозный царь
приходил?!.
Димитрий рванулся к нему, сел на постели – и
содрогнулся от набатных ударов, доносившихся, чудилось, со всех сторон.
– Что там? Что там? – воскликнул
было Димитрий, потом увидел, что Марина начала просыпаться, и осекся, не желая
ее тревожить.
Накинул кафтан, еще какую-то одежду, сапоги,
выскочил в сени.
– Что там?!
Фюрстенберг смотрел с тревогой: он не знал.
Вдруг в сенях появился Димитрий Шуйский, брат
князя Василия.
– Что там?! – уже во гневе крикнул
Димитрий.
– Пожар, государь! – приветливо
отозвался Шуйский. – Изволишь поехать и средь ночи?
На его лице сияла улыбка. Димитрий тоже
улыбнулся в ответ: его приближенные уже привыкли, что царь сам ездил на пожары.
Ничего странного в этом не было: это только Борис Годунов да его предшественник
Федор Иванович отсиживались, грузнели в покоях, а Иван Васильевич, отец
Димитрия, не единожды собственноручно отстраивал Москву, горевшую охотно,
часто, страшно…
– Изволишь поехать? – повторил
Шуйский.
– Поеду, только оденусь.
Димитрий вернулся в покой и, не тревожа жену,
стал одеваться, вслушиваясь в нараставший набат.
Брови его начали хмуриться. К пожару так не
звонили…
Звонили не к пожару.
Лишь только рассвело, князь Василий Шуйский
приказал отворить ворота тюрьмы и выпустить заключенных. Им раздали топоры и
мечи. С солнечным восходом ударили в набат: сперва в церкви Святого Ильи на
Новгородском дворе на Ильинке, потом зазвонили в соседних церквах, а уж потом
черед дошел до большого полошного колокола, в который всегда били тревогу. Звон
катился от одной церкви до другой, подхватывался звонарями, и через малое время
во всех московских церквах били набат, причем во многих местах, ничего не зная,
звонили лишь потому, что другие звонят.