— Я, пожалуй, и вправду с якоря снимусь, пройду еще немного вниз по течению. К рассвету будем неподалеку от того места, которое я вам хочу показать.
— Пасеку? — спросил Саша.
— Пасеку, а потом еще одно… У нас на завтра программа насыщенная. Идите спать, если что, Олежка мне подсобит, — Николай Христофорович кивнул на Петькиного отца.
— Как же вы в темноте пойдете? — спросила Оса.
— Да я по этим местам с завязанными глазами пройду. Сигнальные огни засветим, чтобы пароход нас ненароком не подмял, и вся недолга. В общем, идите спать и спите сколько влезет. Я часам к пяти утра, как посветает, встану в удобном месте на якорь и вздремну. А потом, как проснусь, позавтракаем и пойдем прямиком к нашей цели.
Пока они разговаривали, милицейские «газики» успели отъехать. Было видно, как они проехали метров сто, потом опять остановились — видно, милиционеров что-то насторожило, и они решили проверить.
— Милиция, браконьеры и беглые преступники — еще тот треугольник! — усмехнулся Петькин отец.
— Да, еще тот, — согласился Николай Христофорович, готовясь поднимать якорь.
— А может, мы иначе сделаем? — предложил Петя. — Посидим с вами на палубе, чтобы вам скучно не было, а потом все вместе спать пойдем. Мы ведь все равно сейчас не уснем, сами понимаете!
— Можно и так, — согласился старый поэт.
Якорь был выбран, сигнальные огни зажжены, и яхта потихоньку вышла на свободную воду. Ребята подняли на палубу молоко и печенье и устроились поудобней, наслаждаясь прекрасной летней ночью — такой ясной, теплой и свежей. Луна была почти полная — на три четверти, и светила ярко-ярко, лишь иногда ее свет чуть туманился. Звезды мерцали, и два парохода прошли в отдалении, сияя огнями. Эти огни отражались в воде и скользили по ней, отражения слегка дрожали, колыхались и двоились, и зрелище было чудесным! И вообще, так замечательно было сидеть на прочной широкой палубе, ощущать, как яхта быстро и ловко бежала вперед, рассекая упругие легкие волны, закипающие пенным следом у нее за кормой. Доски палубы, прогревшиеся за долгий и жаркий летний день, еще хранили тепло и пахли смолой, дегтем, шпаклевкой — всеми фантастическими запахами парусного корабля. Даже разговаривать не хотелось, и довольно долго ребята сидели молча; лишь изредка обмениваясь репликами, когда просили передать друг другу молока или привлекали внимание к одиноком огоньку на берегу, такому загадочному, ласковому и манящему.
Потом, когда яхта уже некоторое время шла по прямой довольно далеко от берега, а Николай Христофорович лишь иногда лениво поворачивал руль или подтягивал и отпускал тросы, чуть меняя положение парусов, стало ясно, что управление яхтой не представляет для него никаких сложностей на данный момент, Петя решился начать разговор:
— Николай Христофорович!..
— А? — откликнулся старый поэт.
— Вы, похоже, давно тут плаваете, раз вас все знают! И милиция, и браконьеры… И похоже, хорошо к вам относятся, уважают вас…
— Да, меня знают, — ответил Николай Христофорович. — А насчет того, что уважают… Это, я бы сказал, вопрос сложный. Меня не то что уважают, а… Впрочем, это такие тонкости, которых, боюсь, вы не поймете.
— А вы попробуйте объяснить, мы поймем! — с жаром вмешалась Оса.
— Поймем! — поддержали ее остальные.
Все они почувствовали, что сейчас, прекрасной ночью, когда все чуть-чуть расслабились и всем так хорошо, самое время, когда Николай Христофорович готов разговориться и пооткровенничать и вместо его обычных «не хочется говорить», они могут сейчас услышать нечто, способное немного прояснить загадочный характер и судьбу старого поэта — приоткрыть причины, по которым он сторонится кипения нынешней жизни.
Николай Христофорович помолчал, собираясь с мыслями.
— Давным-давно… — начал он. — То есть это для вас давным-давно, а для меня это кажется совсем недавним, — жил в Москве на Арбате мой тезка, поэт Николай Глазков. Но вы, наверно, о нем не слышали?
Ребята отрицательно помотали головами.
— Может быть, вы его видели, — сказал Николай Христофорович, чуть меня направление движения яхты, — если смотрели фильм «Андрей Рублев». В самом начале фильма там появляется мужик-изобретатель, который хочет полететь на самодельных крыльях. Он забирается на монастырскую колокольню, прыгает — пытается махать крыльями — и разбивается… Так вот, этого неудавшегося отчаянного летуна сыграл Николай Глазков. И это был поступок в его духе. Он всю свою жизнь придумывал что-нибудь такое! Жил как хотел и был одной из главных московских легенд. Много стихов написал, и эти стихи хорошо помнят, не я не возьмусь сказать, хорошие он писал стихи или плохие. Потому что когда ты читаешь или слушаешь стихи человека-легенды, то они поневоле покажутся хорошими, Он писал всякие стихи, и горькие, и завидные, стихи-дразнилки, стихи о себе. Они и впрямь легко запоминались. Он ел, пил и спал как и где придется, но при этом очень заботился о поддержании легенды. Он создал образ такого поэта-богатыря, почти былинного. Как-то он зашел в одну спортивную редакцию, где иногда печатали его стихи на спортивные темы, и там сидел другой человек-легенда — Королев.
— Это изобретатель космических ракет? — спросил Сережа.
— Нет, другой. Наш первый знаменитый чемпион по боксу. Он выступал в основном в сороковых годах, поэтому ему мало пришлось встречаться с зарубежными боксерами. Любые встречи с иностранцами тогда не очень поощрялись… Даже от участия в олимпиадах тогда отказывались, можете в это поверить? Но, в общем, Королев не потерпел ни одного поражения. Все, кто его помнит, сходятся на том, что, живи Королев в наши дни, перед ним не устоял бы любой зарубежный чемпион. А я еще помню Королева на ринге, это действительно была фантастика… — Николай Христофорович мечтательно помолчал и продолжил: — В общем, сидит в редакции Королев, в расцвете силы и славы. Не помню, почему он заглянул, — интервью, что ли, обещал дать. В общем, предложил он шутки ради побороться с ним на руках, кто хочет. И Николай Глазков тут же принял вызов…
— И он положил руку Королева? — спросил Миша с волнением и восторгом.
— Да. Вот такой это был человек. Но главное, повторяю — он жил как хотел. Говорил что хотел и делал что хотел. Любого чина мог послать куда подальше, мог в открытую посмеиваться над правительством. А в то время это было ой как небезопасно! За вольную шутку или анекдот можно было и в тюрьму угодить. Но Глазкову все сходило с рук. Он, понимаете, так себя поставил… и нему относились как к блаженному, как к юродивому, с которого что возьмешь. Так повелось на Руси с давних времен, что юродивые пользовались особым почетом и могли говорить безбоязненно правду в лицо самым жестоким царям, какой бы горькой и страшной эта правда ни была. Вот… Глазков сумел создать вокруг себя дух вольности, дух свободы, который и других людей прикрывал, а когда человек несет другим людям этот дух вольности, чтобы они могли на секунду вздохнуть полегче, находясь возле него, то уже не так важно, какие стихи пишет этот человек — хорошие или плохие. Я имею в виду, они все равно покажутся хорошими, потому что этот дух свободы и в них будет присутствовать.