— И вы тоже ищете такую свободу? Плавая на яхте, знакомясь с разными людьми и вообще?.. — спросил Сережа. — Ну, чтобы дарить ее другим людям?
— Не совсем так. Вот вы спросили об уважении. Я бы сказал, что отношение ко мне местных жителей во многом схоже с отношением власти — прежней, советской власти, при которой жил Глазков — к Николаю Глазкову. На меня тоже смотрят как на юродивого немножко, которого и почитают, и над которым немножко посмеиваются — этак, знаете, покручивая пальцем у виска, и знают, что трогать меня нельзя, что бы я ни сделал и ни сказал… Ну и, конечно, лестно иметь меня в друзьях — если сравнивать со стариной, те дома и люди, к которым хорошо относился юродивый, считались под Божьей охраной.
— Как же так, вы — и юродивый? — недоуменно и даже с обидой за старого поэта спросила Оса.
— Вот так. Сама посуди. Во-первых, поэт — профессия непонятная и обычным людям несвойственная. Раз поэт — значит, немножко чокнутый. А с другой стороны, поэт — это редкость, навроде жар-птицы, и даже государство к нему относится не как к обычным людям — дает премии, льготы всякие, книжки печатает… Что случится, если обычный человек напьется и свалится в канаву? В вытрезвиловку заберут. А если поэт напьется и свалится в канаву? Его тот же милиционер подберет и бережно до дому доставит. Если, конечно, знает, что перед ним — поэт. А если не знает, то все равно как найдет в кармане писательское удостоверение, в котором написано, что такой-то поэт — так сразу очень бережно обращаться будет. Выходит, на глаз простых людей, что даже всемогущая власть Поэта почитает и старается его не обидеть, чтобы Бог не наказал… Вот так судили во все прошедшие годы. И потом, — Николай Христофорович опять взял легкую паузу, чтобы выправить курс яхты, — вот построил яхту, чудак. Разве нельзя было соорудить посудину попрактичней? Но раз уж яхту построил, то использовал бы ее по делу! Небось, сколько браконьерской икры и осетрины можно было бы увезти на этой яхте до самой Москвы без всяких досмотров и проверок! Вот это по делу бы было, это бы мы поняли?.. Так нет, он такую отменную удобную посудину только для собственного удовольствия использует, а не для выгоды. Плавает на ней и солнышку радуется. Кто же он, как не чокнутый?.. Вот приблизительно так обо мне судят. Я такие поступки совершал, за которые другому бы не поздоровилось. Одного, который по чужим садкам шастал, от самосуда отбил. Два раза в милиции вступался за тех, кого считал не по делу арестованными. Против динамитных шашек боролся — уволакивал их и взрывал в безопасном месте, да еще объяснял, что это варварство — рыбу динамитом глушить! Любого другого за такие дела пришили бы в глухом месте или самого упекли бы на долгий срок! А со мной так — морщились, но слушались, да еще на стопарь самогону потом приглашали, чтобы я обиды не таил — дескать, что с него взять, блаженный, святой человек, и правда за ним, да вот жаль только, что не вся жизнь по правде устроена, иногда приходится и с кривдой дружить, чтобы жизнь тебя не схамкала с потрохами! И при этом все — и милиция, и браконьеры, и обычные деревенские жители — знают, что я никого не выдам, не сдам, не подведу. Если что — на защиту встану. Я и письма наверх помогал составлять против несправедливостей, и этому майору милиции, который со мной разговаривал, однажды помог, с жильем его в исполкоме обмануть хотели — давно, когда он еще сержантом был. И при этом майор знает, что, несмотря на всю дружбу, нечего меня и просить сдать ему браконьеров, а браконьеры знают, что, несмотря на свою дружбу, нечего меня и просить выведать в милиции время очередного рейда против них. Вот и дорожат все мной — я для них вроде талисмана, вроде Божьей защиты. Хотя, в каком-то смысле, и неполноценный, сдвинутый.
— И вам такое отношение не обидно? — недоверчиво спросила Оса.
— Наоборот. Оно мне, можно сказать, Удобно. Я свою нишу нашел, в которой живу, не тужу. Меня никто не трогает, я никого не трогаю, могу при этом много добра принести.
— Это для вас — ваша свобода? — спросил Петя. — Дух вольности, о котором вы говорили?
— Я ведь уже сказал, — покачал головой Николай Христофорович, — что для меня это — удобная ниша и свобода здесь ни при чем. Я, если хотите, сбежал от своей свободы. Подменил ее на то, что сейчас имею, подменил и делаю вид, будто сам не замечаю подмены. Потому что единственная свобода — это быть собой в самых трудных обстоятельствах. А я от по-настоящему трудных обстоятельств и ушел. Выбрал когда-то тот путь, на котором мне будет легче и спокойней, и теперь уже не выскочишь из колеи!
— То есть?.. — спросил Миша за всех ребят. Тут они перестали понимать.
— Ну, я хочу сказать, я спрятался от того, что не могу больше писать стихи. Грубо говоря, спрятался от понимания, что мне таланта не хватило. Не хватило его на то, чтобы сделать все, что хотел, и жизнь построить так, как по-настоящему хотел.
— Вам-то и не хватило? — с сомнением спросил Саша. Не может быть, представлялось ему, чтобы такому человеку, который яхты строит и добро людям делает, не хватало таланта поэта!
— Не хватило, — утвердительно кивнул Николай Христофорович, — потому что… знаешь, что такое талант, прежде всего?
— Ну… — задумался Саша, пытаясь придумать хороший ответ. Он мысленно перебирал возможности: умение красиво рифмовать? Умение сочинять на ходу? Умение придумывать, о чем написать? Потом он сдался и спросил: — Что?
— Талант — это прежде всего смелость. Смелость сунуться туда, куда никто до тебя не совался. Смелость написать так, как надо, чтобы это было правдой, и наплевать, понравится это кому-нибудь или нет. Если хоть раз в жизни ты начинаешь писать настоящие стихи и видишь, как хорошо у тебя получается, и понимаешь, что сейчас сделаешь нечто необыкновенное, и вдруг думаешь: «Батюшки мои, да ведь за эти стихи меня по головке не погладят, и никто их печатать не станет!» — и если после этой мысли ты бросаешь начатое, то все, пиши пропало. Это значит, у тебя не хватило смелости — то есть таланта — и больше ты никогда в жизни ничего путного не напишешь!
— Ну уж, из-за одного раза!.. — усомнился Миша.
— Представь себе, даже из-за одного раза!.. Конечно, после одного раза еще можно исправиться, но я отступал не раз и не два. Был такой хороший поэт, Борис Слуцкий…
— Ну, Николай, тебя не слишком заносит? В такие дебри и выси пошел… — обронил Петькин отец
— Ничего! — отмахнулся Николай Христофорович. — Видишь, они пока все понимают. А чего сейчас не поймут, то запомнят и поймут со временем… Так вот, у Слуцкого есть такие стихи:
Когда-то струсил. Где — не помню,
но этот страх во мне живет,
а на Японии, в Ниппоне,
бьют в этом случае в живот…
Это он японских самураев имеет в виду, — пояснил Николай Христофорович, — которые, хоть однажды струсив, не могли пережить этого позора и делали себе харакири. А мы этот позор перевариваем и продолжаем с ним жить. Есть у Слуцкого и другие стихи. Я их точно не вспомню, но там про то, что как же мы, которые были такими бесстрашными на фронте, боязливо и молча прячем глаза на собраниях, где несправедливо осуждают наших товарищей? Я это очень хорошо понимаю, со мной именно так. Мне было менее страшно отбивать человека от самосуда, отлично зная, что после этого я могу словить пулю или найдут меня затонувшим возле яхты, чем представить, как меня будут разбирать на собрании секретариата Союза писателей или в идеологическом отделе ЦК, говоря, что я не те стихи написал, не наши, не советские, и что за такие стихи со мной надо поступить, как с врагом народа… Не знаю, почему мне, да и многим моим товарищам это было страшнее всего! Время, видно, было такое, так нас воспитали. Вам-то странно все это слышать, для вас все это — древняя история… Сейчас, казалось бы, пиши — не хочу, никто ничего не запретит, свобода… Да в том-то и дело, оказывается, что нельзя взять эту свободу и воспользоваться ей, готовенькой. Надо было заслужить право писать на свободе, не отступаясь тогда, когда было нельзя… А кто тогда отступился — тому и сейчас делать нечего! Вот и получается, что я пошел по более легкому пути. Разменял большую смелость на маленькие смелые поступки. И можно сказать, как бы сделал себе харакири. Не живот, то есть, вспорол себе, а ту часть души, в которой живут мужество и талант. И ни на что другое я теперь не имею права, кроме как писать текстовки для эстрадных певцов. Я сам себе запретил!..