– Вот такая штука, – повторил Лебедев. – Работает.
– Ну и что?
– Запиши номер и спрячь. Если понадобится помощь, сможешь мне из Сектора позвонить.
– Из Сектора? – Никита, кажется, был поражен не менее, чем вчера, когда увидел лужу мочи в лифте. – У вас есть связь с Сектором? Но это же невозможно! Все кабели были перерублены.
– Получается, не все. Записывай номер.
– И я так понимаю, о телефоне никому ни слова?
– С тобой приятно иметь дело, – сказал Лебедев.
Записав номер и спрятав бумажку в потайной карман комбинезона, Чагин собрался уезжать. Он покатил свой велосипед к воротам. Лебедев и Регина вышли провожать.
– Спасибо! – сказал Чагин. – И вам, Регина, спасибо за угощение. Мне стыдно, я даже не спросил, как у вас дела. Зациклился на своих проблемах.
– У нас все хорошо, – ответил Лебедев, обнимая Регину за плечи.
– На исповедь, наверное, по полгода не приходят?
– И не по полгода, Никита, а совсем не приходят.
Чагин подергал пальцем велосипедный звонок.
– Разве это хорошо?
– Хорошо.
– И детей не крестят?
– Не крестят.
– И это хорошо?
– И это хорошо, – улыбался Лебедев.
– И не отличают православных от католиков?
– Даже от иудеев, Никита.
– И это, вы считаете, хорошо?
– Хорошо.
Никита глубоко вздохнул и посмотрел поверх голов Лебедева и Регины на купола и на цветущие верхушки деревьев:
– Может быть, вы и правы.
– Давай-ка благословлю тебя по-старинному. – Лебедев снял руку с плеча Регины и перекрестил Чагина. – Благослови тебя Господь!
– Поеду, – сказал Никита, усаживаясь на седло. При упоминании Господа ему стало жутковато.
С первых дней Потепления его не покидало ощущение, что Господь приблизился и скрывается теперь где-то совсем рядом, как бы за тюлевой занавесочкой. Он не знал, хорошо это или плохо, и не знал, хочет ли он, чтобы занавесочка была отдернута.
«Хорошо тихим, они не зацикливаются на таких вещах», – думал Никита, выезжая к повороту на лесную дорогу.
Регина махала ему вслед рукой.
Анжела
Кто-нибудь может сказать, куда подевались карлики?
Адамов
Тридцать лет назад мы с будущим генералом Изюмовым приехали в Москву из Владивостока на поезде «Россия». В школе мы сидели за одной партой. Моя мать неоднократно пыталась нас разлучить, уверяла, что дружба с Юрой разрушит мою жизнь. И оказалась, возможно, не так далека от истины.
Я был из простой семьи: отец мичман на флоте, мать – работник гарнизонного клуба. И мы жили в бараке на верхушке сопки.
Изюмов с матерью, Ираидой Викторовной, жил в центре, на улице Ленина, в обкомовском доме, и в одной из комнат на стене у них висел портрет Ираиды Викторовны в полный рост, исполненный каким-то заезжим московским художником. Мать Изюмова была придворной журналисткой, Золотое перо Приморья 1979 года. Зато у Изюмова не было отца. Класса до восьмого Юра считал, что отец был летчиком-испытателем и погиб во время полетов, пока не выяснилось, что тот страдал банальным алкоголизмом, причем в тяжелой форме (управлять, естественно, никакими летательными аппаратами не мог), из-за чего Ираида Викторовна и развелась с ним, едва успев обзавестись сыном.
А вот бабушка Изюмова – внимание! – жила в Подмосковье, в городе Орехово-Зуево.
Я занимался борьбой и хорошо учился. Юра по большей части шнырял по дворам с ножом и велосипедной цепью в кармане. Иногда его заносило в спортзал, так же как и меня – в дворовые разборки. При этом мы много читали, ходили на закрытые просмотры фильмов Тарковского и слушали не только рок, но и симфоническую музыку.
Потом мы поехали в Москву поступать и поступили в один институт, и даже оказались в одной группе. Спустя некоторое время, как и предупреждала моя мать, влипли в одну нехорошую историю, нас погнали из общежития, и мы на какое-то время оказались у бабушки Изюмова в городе Орехово-Зуево.
Там я пережил самое сильное мировоззренческое потрясение моей юности. В чем оно выражалось? Ну, во-первых, я понял, что русский народ – это понятие, а не реальный объект, и реальные люди из Приморья отличаются от таких же из Орехово-Зуево или Петушков намного сильнее, чем жители Ленинграда от жителей Лондона. Во-вторых, я растерялся и не знал, где искать образец, мерило русскости: в Москве, Ставрополе, Архангельске, Новосибирске или все-таки в Орехово-Зуево? В-третьих, я понял, что можно не только не понимать русских, но и не любить их, причем искренне, от всего сердца. В-четвертых, я сделал некоторые, пока еще смутные выводы о природе человека вообще.
Пьяные здесь лежали на улицах и никого не удивляли и не заботили. Однажды я увидел женщину лет тридцати, в субботний день уснувшую в грязи у входа в большой универмаг. На ней был светлый плащ, дело было в сентябре, покупатели (многие шли в магазин семьями, с детьми) протискивались в двери бочком или просто переступали через нее, причем лежавшая не вызывала у них абсолютно никаких эмоций, кроме тех, что может вызвать препятствие, мешающее проходу. Я попытался поднять ее, но ко мне тут же приблизился милиционер, который до этого стоял с друзьями у пивной будки в нескольких шагах. Фуражка милиционера висела на затылке, вверх торчал белесый чуб, ремень был распущен, китель выбился, рубашка вылезла из штанов, кобура была расстегнута. В руке он держал бокал пива с желтой неопадающей пеной. «Ёптыть! – сказал милиционер. – Ебёныть!» И добавил еще несколько похожих слов, из которых я понял, что он не советует связываться, и что пусть дама лежит, где лежала, он ее знает, и с ней все в порядке.
Я видел, как пятилетние дети спокойно играли во дворе вокруг соседа, спящего в собственной блевотине, и в ужасе отшатывались от человека с книгой в руке.
Я также понял, что за книги в этом городе могут и будут бить. Могли избить за чтение газеты на остановке. И самое ужасное было в том, что это не был осознанный протест против грамотности, это была мутная, сермяжная реакция на чужака и связанное с чуждостью неправильное поведение. И поднималась она из таких глубин, о которых даже задуматься в те времена для меня было страшно. Сейчас, спустя несколько десятилетий, я бы сравнил состояние психики орехово-зуевцев тех лет с редкими, особо выгодными, месторождениями угля или нефти. Чтобы добыть самые древние и самые жуткие содержания, не было необходимости забуриваться на километры. Нефтяные лужи их подсознания плескались прямо на поверхности, открытые непосредственному наблюдению. И кроме этих луж я не мог разглядеть ничего.
Хотя было и что-то вроде христианства. Если в автобус вваливался пьяный в дупль молодой парень, отборно матерился и падал на пассажиров, то обязательно находилась старушка, уступающая ему место. При этом, как правило, старушки произносили следующие слова: «Садись, милок! Устал, сердешный!» Автобус, и это меня еще более бесило, одобрял старушку. То ли старушки действительно считали пьянство тяжелым трудом, то ли исповедовали христианство такого толка, которое могли бы исповедовать собаки, если бы у них была религия: лизать бьющую тебя руку.