— Они всегда боялись за меня, — сказал Вольф. — Я не мог
высунуться из окна или перейти сам улицу, достаточно было малейшего ветерка,
чтобы на меня напяливали дубленку, ни зимой, ни летом я не мог избавиться от
шерстяной душегрейки, этакой обвисшей фуфайки, связанной из желтоватой шерсти
деревенской выделки. Мое здоровье приводило их в трепет. До пятнадцати лет я не
имел права пить ничего, кроме кипяченой воды. Но низость моих родителей
заключалась в том, что себя они не очень-то берегли, опровергая тем самым свою
линию поведения по отношению ко мне. Ну и кончилось тем, что я и сам стал
бояться, убедил себя в своей хрупкости; я был почти что доволен, обливаясь
зимой потом под дюжиной шерстяных шарфов. На протяжении всего моего детства
отец и мать всячески оберегали меня от всего, что могло бы меня задеть.
Нравственно я испытывал неясное стеснение, но моя немощная плоть этому
лицемерно радовалась.
Он ухмыльнулся.
— Однажды на улице мне повстречались молодые люди, которые
прогуливались, перекинув плащ через руку, в то время как я прел в толстом
зимнем пальто, — и мне стало стыдно. Посмотрев на себя в зеркало, я обнаружил
там с трудом шевелящегося увальня, запеленутого, как личинка майского жука.
Двумя днями позже, когда пошел дождь, я снял куртку и вышел на улицу. Я так
выбрал время, чтобы у моей матери была возможность попытаться меня остановить.
Но я сказал: «Я выйду» — и был вынужден так и сделать. И несмотря на страх
подцепить насморк, который отравлял мне всю радость победы, я вышел, поскольку
бояться подцепить насморк мне было стыдно.
Месье Перль покашлял.
— Гм-гм, — сказал он. — Весьма недурно.
— Вы же этого от меня и требовали? — сказал Вольф, внезапно
придя в сознание.
— Почти, — сказал месье Перль. — Вы же видите, это очень
легко, стоит только начать. Ну и что произошло после вашей вылазки?
— Была ужасная сцена, — сказал Вольф. — С сохранением всех
отношений.
Он призадумался, уставившись в пустоту.
— Все это — разные вещи, — сказал он. — Мое желание
превозмочь свою слабость, и чувство, что я был обязан этой слабостью родителям,
и стремление моего тела этой слабости потакать. Забавно: видите, все это
началось с тщеславия, вся моя борьба против установленного порядка. Не найди я
себя в зеркале столь смехотворным… Глаза мне открыла именно комичность моего
физического облика. А завершила дело явная гротескность некоторых семейных
увеселений. Знаете, пикники, на которые берут с собой свою траву, чтобы можно
было остаться сидеть на дороге, не боясь подцепить всяких блошек. В пустыне мне
все это понравилось бы… салат оливье, устрицевыжималки, дыба для макарон… но
вот кто-то проходит рядом, и все эти унизительные формы семейной цивилизации:
вилочки, алюминиевые формочки — все это бросается мне в голову; я краснею — и
вот я отодвигаю тарелку в сторону и отхожу, как будто я сам по себе, или же
усаживаюсь за руль пустой машины, что придает мне некую механическую
мужественность. И на протяжении всего этого времени мое слабое "я"
нашептывает мне на ухо: «Только бы осталось немного салата и буженины…» — и я
стыдился себя, стыдился своих родителей, я их ненавидел.
— Но вы же их так любили! — вставил месье Перль.
— Конечно, — сказал Вольф. — И, однако же, одного вида
лукошка со сломанной ручкой, из которого торчат термос и хлеб, еще и сегодня
достаточно, чтобы вызвать у меня тошноту и желание убить.
— Вы стеснялись возможных наблюдателей, — сказал месье
Перль.
— С этого времени, — сказал Вольф, — вся моя внешняя жизнь
строилась с учетом этих наблюдателей. Это-то меня и спасло.
— Вы полагаете, что спасены? — промолвил месье Перль. — Ну
что же, подведем итоги: на первом этапе своего существования вы упрекаете
родителей в том, что они поддерживали в вас тенденцию к малодушию, которую, с
одной стороны, по причине физической вашей изнеженности вы были склонны
удовлетворить, а с другой — моральной — испытывали отвращение, ей подчиняясь.
Что и побудило вас попытаться придать всей вашей жизни недостающий лоск и,
следовательно, считаться более, чем то необходимо, с мнением окружающих на ваш
счет. Таким образом, вы очутились в ситуации, в которой главенствовали
противоречивые требования, и, само собой разумеется, в результате имело место
определенное разочарование.
— И чувствительность, — сказал Вольф. — Я утонул в чувствах.
Меня слишком любили, а так как сам я себя не любил, то, следуя логике,
приходилось признать проявления их чувств порядочным вздором… даже
злонамеренным вздором… Мало-помалу я выстроил мир по своей мерке — без шарфа,
без родителей… Мир пустой и светозарный, как северный пейзаж, и я скитался там,
неутомимый и стойкий, прямой нос и острый глаз… никогда не смыкая век. Я часами
практиковался в нем за закрытой дверью, и ко мне приходили мучительные слезы, которые
я без колебаний приносил на алтарь героизма: несгибаемый, властный,
презрительный, я жил так насыщенно…
Он весело рассмеялся.
— Ни на миг не отдавая себе отчета в том, — заключил он, —
что я — всего-навсего маленький, довольно толстый мальчик, а презрительная
складка моего рта в обрамлении круглых щек придавала мне в точности такой вид,
будто я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сделать пи-пи.
— Ну да, — сказал месье Перль, — героические мечтания — не
редкость у маленьких детей. Всего этого, впрочем, достаточно, чтобы вас
аттестовать.
— Забавно… — сказал Вольф. — Эта реакция против нежности,
эта озабоченность суждениями другого — все это был шаг к одиночеству. Из-за
того что я боялся, из-за того что я стыдился, из-за того что я разочаровывался,
я жаждал играть равнодушных героев. Что более одиноко, чем герой?
— Что более одиноко, чем мертвец? — с безучастным видом
сказал месье Перль.
Может быть, Вольф не услышал. Он ничего не сказал.
— Итак, — заключил месье Перль, — благодарю вас, вам вон
туда.
Он указал пальцем на поворот аллеи.
— До свидания? — сказал Вольф.
— Не думаю, — сказал месье Перль. — Удачи.
— Спасибо, — сказал Вольф.
Поглядев, как старик заворачивается в свою бороду и с
удобством располагается на белокаменной скамье, Вольф направился к повороту
аллеи. Вопросы месье Перля пробудили в нем тысячи лиц, тысячи дней, они плясали
у него в голове, словно огни безумного калейдоскопа.
А затем, одним махом, — мрак.
Глава XVII
Ляписа била дрожь. С размаху опустился вечер, густой и
ветреный, и небо воспользовалось этим, чтобы сблизиться с землей, вялые угрозы
которой оно вынашивало. Вольф все не возвращался, и Ляпис подумывал, не пора ли
ему отправляться на его поиски. Быть может, Вольф обидится. Он подошел к
мотору, чтобы немного обогреться, но мотор едва грел.