Я открыл глаза – глаз, правый, левый не открывался. Танюшка тоже сидела рядом, смотрела больными от сочувствия глазами.
– Я тебя буду держать за руку, – сказала она, и твердые теплые пальцы оплели мое запястье. – Только ты молчи, пожалуйста. Ингрид, расскажи ему.
– Посветите получше, – приказала Ингрид. Кто-то – не было видно кто – притащил факел, спросил: «Как он?» Ингрид лягнула темноту и, чем-то звякая, начала пояснять с некоторым даже удовольствием. – Значит, левый глаз у тебя пройдет, ерунда… Слева у тебя два ребра сломаны, правая ключица – тоже, надо будет складывать… Горло цело, но помолчать надо, этот бугай тебе мышцы повредил, там все синее, даже черное… Справа на ребрах рана – легкое цело, но рана длинная и между ребрами дырка. Ну и правое бедро тоже будем шить. Крови ты потерял не меньше литра… Ну, Олег, я начинаю.
– Держи мою руку, – со слезами попросила Танюшка.
Я улыбнулся ей и погладил пальцами тыльную сторону ее ладони.
Наверное, из-за кровопотери я здорово ослабел, потому что скоро почувствовал, как по щекам сами собой текут слезы. Не то чтобы так больно было, но очень долго. Слишком уж… Я был бы не против потерять сознание, и, когда Ингрид начала возиться с ключицей, я все-таки вырубился. Боль продолжала существовать, но отдельно от исчезнувшего тела, как зримый колеблющийся огонь, по временам приближавшийся вплотную. «Он не умрет?!» – услышал я голос Татьяны и с неохотой пришел в себя. Ингрид шила рану на ребрах – это было последнее, что оставалось сделать. Лицо у меня было мокрое, развести пальцы на руке Танюшке не удавалось, но она свободной рукой гладила меня по волосам и что-то шептала.
– Все, – Ингрид перерезала нить и махнула кому-то: – Иду, уже иду!.. Тань, напои его и пусть спит. Пои осторожней, ему трудно будет глотать.
Если честно, это было последнее, что я слышал.
* * *
Я выздоравливал тяжело. Честное слово, зимы приносят мне несчастье… Оказывается, вдобавок ко всему прочему, я, когда свалился с умирающего Фрэнка, проткнул себе обломком ребра легкое. Я и не заметил, а со стороны это выглядело жутко, представляю: я сажусь, а у меня изо рта хлещет кровь, да еще я начинаю с потусторонним лицом падать в грязь. Ребята тут же рванулись вперед, смяли американцев. Живым не взяли никого – просто рубили в куски, вот и все. У нас убитых не было, Сэм потерял троих, Эва – тоже… Труп Мэнни Андрей нашел ниже по течению и даже спускаться к нему не стал – сверху было видно, что лежащий на камнях лучший палач Фрэнсиса Фентона Харди убит наповал.
Все это я узнал позже, когда начал адекватно воспринимать происходящее. Горло ныло, я не мог говорить толком и лишь улыбался, когда Танюшка начинала мне рассказывать новости. Поднялся я на ноги через восемь дней после ранения, говорить начал через две недели, нагнуться нормально у меня получилось через месяц, хромать перестал через пять недель, а правой рукой толком не владел, скажу, забегая вперед, почти до конца зимы.
Короче, отделал меня Фрэнк крепко. Печально, если исключить, что я его убил. Впрочем, Фрэнка это опечалить уже не могло. А я выбрался на свет божий из пещеры, уже когда начиналась настоящая весна.
Хорошо помню – вовсю светило солнце, оно успело слизнуть с южных склонов весь снег, а с северных шумно бежали ручьи. На пригревах пробилась щетина травы и цвел багульник. Птичьи стаи шумливо перемещались в ярком высоком небе.
Танюшка постелила плащ, и я сел рядом с ней, щурясь на солнце. Слегка отстранившись, девчонка поводила пальцем по моей щеке.
– Ты такой бледный, даже синеватый, – сочувственно сказала она.
– Ничего, – отозвался я, – через месяцок выйдем, и я быстро восстановлюсь… Зимы для меня – очень неудачное время.
– Олег, я не об этом. – Танюшка слегка потерлась носом о мой висок, потом – об ухо. – Мне жалко тебя.
– Жалко? – Я плавно опрокинулся затылком на ее колени, вытянул над головой руки и углом рта улыбнулся Танюшке, которая, ответив улыбкой, начала мягко и размеренно разбирать мои волосы надо лбом на пряди.
– Ты все равно красивый, – негромко сказала она. – И загар все-таки не весь сошел. Наверное, кожа у нас насквозь им пропиталась.
Я ничего не ответил, и Танюшка тоже какое-то время ничего не говорила, только играла с моими волосами… но потом я вдруг услышал ее негромкий голос, напевавший тихо, но ясно…
– В старом парке тенистом, где в задумчивый вечер
Спит листва на деревьях под гирляндами звезд,
Захотелось мальчишке мальчишкой быть вечно,
И желание это его почему-то сбылось.
Не страшит мельканье дней и лет
Одного его на целом свете.
Хорошо таким быть или нет,
Хорошо таким быть или нет,
Сразу кто ответит? Кто ответит?
Остывают вулканы, и деревья стареют,
Гаснут в небе созвездия, и растут города,
Только этого парня не трогает время —
Беззаботным мальчишкой останется он навсегда
[7]
.
Мелодия песенки была простенькой, но красивой – кажется, это называется «блюз». А слова успокаивали и убаюкивали, хотя время от времени странным диссонансом прорывалась в них и в мелодии тревожная нотка…
– Что это? – тихо спросил я, с усилием открывая глаза.
Танюшка улыбалась:
– Нравится?
– Да, а что это? – настойчиво повторил я, поймав ее ладонь и поднося к губам.
– А это из кино, из «Питера Пэна». Я только слова немного переделала…
Я пожал плечами. Да, кино я помнил, и оно мне понравилось, в отличие от книжки (а вот Танюшка балдела и от того, и от другого чуть меньше, чем от Грина). Но песня не вспоминалась, и странно – она была красивой…
– Не знаю, хотелось ли мне быть мальчишкой вечно, – заметил я. – Я просто не думал об этом.
– Американцы зовут нас с ними – и Сэм, и Эва. – Танюшка откинулась на камни, прилегла рядом. – Они идут на север, только Сэм к Большим Озерам, а Эва западней… Но ведь у нас своя дорога?
– Своя, – отозвался я, осторожно потягиваясь и прислушиваясь к шрамам. – Вылупишь зенки, откроешь варежку – и с катушек. Редкая птица дочешет до середины, а какая и дочешет, то так гикнется, что копыта отбросит… Вот наш путь!
Танюшка захихикала, вспомнив эту классику «Ералаша», которую у нас не вспоминали уже давно, дернула меня за прядь на виске, потом провела пальцем по бровям, словно разглаживая их.
– Шелковые брови… – пропела она тихонько. – А волосы у тебя жесткие, потому что ты злой…
Я вытянул руку и пропустил между пальцев ее прядь – русую, густую и мягкую.
– Значит, я злой? – хмыкнул я, снова потягиваясь (боли почти не было). – Вот спасибо…
– Ты мне и злой нравишься, – успокоила меня Татьяна. Я прикрыл глаза (в наступившей темноте плавал яркий диск весеннего солнца) и сказал: