Ее губы пылают, пылает язык, ее бедра, прижатые к его бедрам, горячи как огонь, и он начинает движение — все быстрее и быстрее, все сильнее, потому что жаждет испить весь ее жар. И он чувствует этот жар, когда вонзается уже в самую ее сердцевину. И она его чувствует тоже, потому что, приникнув к нему вся, побуждает вонзаться в нее все глубже. И эта жаркая страстная сокровенность ее недр трогает что-то глубоко затаенное в нем самом, и она обнимает его за шею, гладит его спину и движется вместе с ним, и он обнимает ее за шею, и гладит ее спину, и чувствует кончиками пальцев влажность ее кожи, а потом жар начинает как будто плавиться и течь, и все плывет, и она сжимает его все крепче, повторяя: «Да, детка, так, хорошо», когда он со стоном начинает двигаться все быстрее. Он горит и словно проваливается куда-то, это как пожар, и она, зыбясь и покачиваясь, принимает его в себя, он в ней и вокруг нее, а внутри нее, в ее недрах весь этот жар, и это так прекрасно, и лицо ее так прекрасно, и это падение, эта скачка, этот полет на огненной волне. «Да, детка, так, хорошо, иди, иди ко мне, можно, вот так», и потом словно мир рушится и огненная волна разбивается, накрывая его, крутя и крутя в вихре невыносимого, немыслимого наслаждения, не отпуская, не оставляя его, и он вскрикивает, а она ласково и негромко вторит ему, мурлыча: «Да, детка»; его поглотил океан наслаждения, и где-то высоко над ним, над пучиной, несется его долгий вскрик, он чувствует, как душа вырывается из тела и мчится куда-то, а он тонет, и она говорит: детка, и когда, наконец, он приходит в себя, это как вынырнуть из глубин на белый песок, в белую бухту ее тела — шеи, белых грудей, гладкого, как атлас, живота, и капельки их пота, как белый влажный песок, а лицо ее горит, и в глазах слезы. Черные волосы мокры от пота и липнут к ее шее, он видит эти глаза, ищущие его взгляд, и только тогда может перевести дыхание.
Хочется плакать. Его слезы капают ей на шею, грудь; она крепко обнимает его, прижимает к себе, а он рыдает, оплакивая все эти двенадцать никчемных лет.
95
Просыпается Джек в постели Летти.
Поначалу в мозгу рождается нечто вроде: «Куда это меня занесло, черт возьми?» — но, уловив аромат мексиканского кофе, он тут же вспоминает. Он вскакивает с постели и идет в кухню, а она уже там, стоит возле тостера, пьет очень крепкий кофе.
— Я не делаю этих яичниц с беконом, — говорит она, — но могу предложить тосты и кофе.
— Прекрасно.
Он плюхается на табуретку в выемке кухонной стойки и смотрит в окно. Поросший старыми дубами склон сбегает вниз к просторному лугу. За изгородью пасутся лошади.
— Это твои? — спрашивает Джек.
— Соседа, — говорит она. — Иногда я их беру у него, чтобы поездить верхом. Ты ездишь верхом?
— Только на сёрфинговых досках, — отвечает он.
— Каждый скачет, как может, — говорит она, передавая ему тарелку с намасленными тостами. Она сидит рядом с ним на такой же табуретке. — Что собираешься делать сейчас?
— Поеду в офис, — говорит он, — и разберу свой стол.
— Думаешь, они действительно тебя уволят?
— Если не уволят, я уволюсь сам, — говорит Джек.
— Не стоит этого делать, — говорит она.
— Стоит.
Они продолжают сидеть и смотреть в окно. Как здесь красиво, думает Джек. Деревья и луг. И горы вдали.
После нескольких минут молчания она говорит:
— Ты можешь вернуться сюда.
— Ты не должна считать…
— Дом пора ремонтировать, — говорит она. — Ты мог бы этим заняться. Знаешь, починить кое-что, наладить…
— И спать с тобой заодно.
— Ну уж это как дополнительное вознаграждение.
— Для меня.
— Ты сама галантность.
Опять кофе, опять молчание, опять взгляд в окно. Потом она говорит:
— Это серьезное предложение.
— Серьезное?
— Искреннее, — говорит она, потупившись и глядя в чашку. — Довольно неожиданное. Но посуди сам, разве часто выпадает шанс начать все заново? Я и себя имею в виду.
— Ага, — говорит он. — В равной мере.
А сам думает: ах ты, романтически настроенный болван! В равной мере. Но это же просто ход.
— Так как? — спрашивает она и на этот раз поднимает на него глаза.
— Ну да…
— И знай, — говорит она, — предложение мое серьезное и искреннее.
— Спасибо, — говорит он. — Я могу подумать?
Потому что он знает, что предлагают ему все разом — дом, женщину, что это возвращение к жизни. Но знает также, что она не оставила мысли о детях. А это плохо, потому что ей придется это сделать.
— Летти…
— Джек?
— Ты не получишь детей, — говорит он. — Все кончено.
— Для тебя, может, и так, — говорит она.
Она встает и начинает убирать посуду.
— Летти…
— Послушай, ты сделал все, что мог, и проиграл, — говорит Летти. — Я тебя ни в чем не виню, понятно? Не вспоминаю того, что ты там сделал двенадцать лет назад, хоть это и лишило меня детей. Все, что я говорю, — это что настал теперь мой черед сделать все, что можно, и я должна это сделать ради детей, хоть ты и думаешь, что из этого ничего не выйдет. Я найду адвоката, который представит дело в суд, а если я проиграю, то найду другого и другого судью, а если я и тогда проиграю…
— Ладно.
— Ладно, — говорит она. — Мне пора на работу. Так ты приедешь вечером?
— Ага.
— «Ага» — в смысле ты меня слышишь или в смысле приедешь?
— Я приеду.
— Тогда, наверно, это тот момент, когда следует поцеловаться, — говорит она.
— Ага.
Они целуются и с минуту стоят обнявшись. Потом он говорит:
— Что я сделал двенадцать лет назад? Я сделал неправильно. Надо было отступиться, бросить это дело!
— Возможно.
— Я имею в виду, что надо было думать о старике, а не об этом деле.
— Я понимаю, что ты имел в виду.
Она провожает его до «мустанга», и он трогает.
Возвращаясь в «Жизнь и пожар в Калифорнии».
96
Джек выходит из здания в «кабинетик» Билли.
В кактусовом саду — адова жарища.
— Ты не уволен, — говорит Билли. — Чтобы уволить тебя, им сперва придется уволить меня.
— Ну так встретимся в очереди за пособием.
— Да нет, я просто на пенсию выйду, — говорит Билли с этой своей хитроватой полуулыбочкой. — Растворюсь в зоревой дымке.