Пан задыхался, терял силы, пытался увернуться от цепких рук нападавшего, пару раз умудрился ударить его в лицо, тот окончательно озверел, завопил от боли и обиды и впился зубами в глотку несчастного.
Успокоился Михель только тогда, когда поляк после конвульсий затих. Медленно поднялся, запрокинул голову к полной луне, плывшей по звездному чистому небу, удовлетворенно прокричал что-то и медленно побрел в сторону поселка вольнопоселенцев, широко размахивая руками.
На снегу осталось лежать бездыханное тело пана Тобольского.
…В шестом часу утра, когда над поселком все еще висела морозная, прозрачная и трескучая ночь, каторжанки под присмотром двух молодых бабех-надзирательниц спешно готовились к выходу на работу: убирали постели, успевали по-быстрому глотнуть горячего кипятку, натягивали на себя осточертевшие тяжелые шинельного цвета бушлаты, переругивались то злобно, то не очень.
— Шевелись, шалашовки! — подгоняли надзирательницы. — Кто задержится, три дрына по горбу!
Нары Соньки и Михелины находились рядом, мать и дочь привычно и без лишних слов затягивали одежду, успевали помочь друг другу, перебрасывались короткими, понимающими взглядами.
К этому времени Михелине исполнилось уже двадцать пять, но возраст никак не отразился на ее внешности. Она оставалась не по-здешнему хрупкой и ухоженной, лицо ее от прикладывания тюленьего жира было свежим, благородным, манеру поведения девушка выбрала подчеркнуто независимую.
Тяжело стукнула промерзшая входная дверь, в барак вместе с морозным облаком ввалился известный в поселке своей наглостью и подлостью подпрапорщик Кузьма Евдокимов, заорал на все помещение:
— Соньку Золотую Ручку немедля к начальнику!
Каторжанки немедленно напряглись, Сонька быстро повернулась к Михелине. Дочь с тревогой спросила:
— Зачем он в такую рань, Соня?
— Без понятия, — пожала та плечами, посмотрела на надзирателя: — К какому еще начальнику?
— К господину поручику!.. К Никите Глебовичу!
— Ничего не перепутал?
— Путают знаешь где? — оскалился тот, тут же цапнул за задницу крайнюю из каторжанок и продолжил: — Когда заместо бабы мужика щупают! Давай на выход! Велел не задерживаться!
Сонька бросила на напрягшуюся дочку взгляд, усмехнулась:
— Не волнуйся. Думаю, это ненадолго.
— Может, я с тобой? Что-то нехорошее в этом.
— Узнаем.
Мать подбадривающе подмигнула дочке, набросила на плечи тяжелый серый бушлат и двинулась к выходу.
Надсмотрщик пропустил воровку вперед, по пути щипнул за зад молодую поселенку, довольно заржал.
— Ну, кобылы, мать вашу! — И вывалился следом за Сонькой в морозное утро.
Луна все еще была полная и круглая, деревья от холода потрескивали, в ближних дворах изредка побрехивали вконец озябшие собаки.
— Не знаешь, чего хозяин хочет? — осторожно спросила Сонька.
— А чего он хочет? — заржал Кузьма. — Того, чего хотят и все мужики!
— Стара я для этого.
— А я ихнего вкуса не знаю. Может, ты им в самый раз! — И охранник снова заржал.
Все окна в доме коменданта уже светились, надсмотрщик пропустил вперед каторжанку, направил на второй этаж. Попытался на лестнице полапать и ее, но получил сильный тычок, зло прохрипел:
— Гляди, старая курва… Обратная дорога тоже будет со мной.
Сонька промолчала, в слабо освещенном керосиновой лампой коридоре нащупала дверь, толкнула.
Дверь скрипнула, в лицо после мороза тут ударило теплом, запахом чего-то вкусного и ароматного.
Кузьма входить не стал, громко выкрикнул:
— Каторжанка Блюхштейн, ваше благородие!
Поручик, причесанный, надушенный хорошим одеколоном, вышел навстречу каторжанке, с молчаливым поклоном предложил пройти. Затем совершенно неожиданно помог женщине снять тяжелый арестантский бушлат, повесил его на вешалку возле двери.
Сонька усмехнулась:
— Как за барыней ухаживаете, господин поручик.
— За женщиной, — ответил тот и показал на стул.
На столе стоял фарфоровый чайник с двумя чашками, сахарница и конфетница.
Сонька с некоторым удивлением оценила все это, опустилась на предложенный стул. Никита Глебович уселся напротив, потянулся за чайником, разлил коричневую ароматную жидкость в две чашки, пододвинул поближе к каторжанке сахарницу.
— Софья Блювштейн? Не ошибаюсь? — взглянул на воровку. — Блювштейн — фамилия по мужу?
— По мужу.
— То есть Михель Блювштейн, здешний божий человек, ваш муж?
— Наверно. Если, конечно, божий человек может быть чьим-нибудь мужем.
— А Тобольский… — поручик взглянул на бумаги, лежавшие перед ним. — Казимир Тобольский. Он кто для вас?
— Каторжанин.
— Всего лишь?
Сонька отставила чашку с чаем, с очевидным раздражением спросила:
— Господин начальник, к чему вся эта баланда?
Гончаров помолчал, щелкая тонкими изысканными пальцами, поднял голову.
— Этой ночью Казимир Тобольский был убит.
— Что? — задохнулась Сонька. — Как? Кто это сделал?
— Это сделал ваш муж. Михель Блювштейн.
— Но этого не может быть!
— Он сам в этом сознался.
— Он не мог. Он дитя малое!
— Тем не менее каторжные работы он получил именно за убийство. Вам ведь это известно?
Сонька помолчала, тихо произнесла:
— Пан пришел в лавку, когда я уже готовилась закрывать. Очень поздно… Сказал, что получил от вас разрешение на вольное перемещение.
— Да, я разрешил. Хотите попрощаться с покойным?
— Нет. Лучше я буду помнить его таким, каким видела в последний раз.
Воровка с трудом сдержала неожиданные слезы, смахнула их, виновато усмехнулась:
— Простите… Михель где сейчас?
— В карцере.
— Я смогу его навестить?
— Безусловно. Но есть ли в этом смысл?
— Я ношу его фамилию, господин поручик.
— Хорошо, я распоряжусь. Но имейте в виду, он сейчас абсолютно невменяем и агрессивен. Его самого, видимо, потрясло убийство.
Сонька поднялась, натянула рукавицы.
Гончаров тоже вышел из-за стола.
— Сегодня можете не выходить на работу.
— За что такая милость? — ухмыльнулась женщина.
— Просто участие. — Поручик проводил Соньку до двери, вдруг предложил: — Кстати, отец вашей дочери — сумасшедший Михель?