Я вздохнул. Да, так и должен я говорить до конца своей жизни. Мне хочется, чтобы Яша пожил чуть дольше. В конце концов, я перелюбил на своем веку немало женщин, а вот он едва ли попробовал одну.
Успокоенный, я заснул.
Точнее сказать, сначала я подумал о том, как отсюда убежать. И только потом, решив не бередить воображение ввиду отсутствия информации и дождаться утра, закрыл глаза.
Я всегда любил спать под открытым небом. Но только чтобы на меня не текла холодная глина.
* * *
В концу третьего дня я уже привык к распорядку. Нас пока никуда не выводили. В яму бросали банки с просяной кашей, из расчета 500-граммовая банка на десять человек, и буханки хлеба. По мере того как они оказывались в руках пленных, буханки разваливались на части. Эрзац-хлеб — рожь, перемешанная с опилками, — вызывал у многих расстройство желудка. Но все равно хлеб съедался сразу, поскольку это было единственное после каши, чем можно было продлить жизнь. В среднем выходило по пятьдесят граммов каши и сто граммов хлеба ежедневно на человека. Столько нужно, чтобы ни жить, ни умереть. Мало-помалу пятидесятитысячное пленное войско наше, благодаря усилиям командиров, упорядочило свою жизнь. Питанием, точнее сказать, распределением его, занимались пленные интенданты. Я проглатывал свою долю сразу и то же советовал делать Мазурину. Делить резона не было, а главное, делать это было небезопасно. Крошечные пайки пищи, попадая в кишечник, накрывались мощной волной желудочного сока. Организм работал, но калорий практически не получал. В часы, когда пищи нет, человеческий организм работает в дежурном режиме, почти в состоянии сна. Я съедал все сразу, чтобы желудок хотя бы некоторое время работал подольше. Впрочем, это все теория из моих медицинских познаний. Все равно никто не делил. Как можно было оставлять что-то из такого количества еды?…
— Товарищ интендант, — спросил я интенданта к окончанию третьих суток плена, — как получилось, что здесь и офицеры тоже? В деревне, где пленили нас, офицеров расстреливали.
Тот пожал плечами. Его очень угнетали обязанности дележа пищи на нашем участке. Ему постоянно казалось, что он кого-то обидел. Да и удержание на себе такого количества жадных и безумных взглядов не укрепляет нервную систему.
— Вас, видимо, пленили подразделения СС. Я слышал, что бригада СС «Адольф Гитлер» пленных вообще не брала. Все уничтожались на месте. Но потом пришла директива…
— Вы знаете, что в бригаду СС пришла директива?
— Я слышал разговор офицеров. — Он снова пожал плечами. Похоже, это была его основная дурная привычка. Так он реагировал на вопросы командира полка, куда подевались сто пар нижнего белья со склада или ящик мыла.
— Вы знаете немецкий?
— Да, у меня мама немка. А вы не похожи на колхозника.
— Потому, видимо, что он не колхозник, — вмешался лежащий на спине Мазурин. Чекисту не понравилось, что со мной разговаривает кто-то, опережая в этом НКВД. — А вы, батенька, не Вышинский, часом?
— Да, я — он, заместитель председателя Совета народных комиссаров, — поправив очки, невозмутимо ответил интендант. — С такой-то догадливостью, сударь, да в плену — как это вас угораздило?
— Допрос красиво ведете, я имел в виду.
Майор снова поправил очки. Я улыбнулся. У него были смешные очки. Правое стеклышко треснуло вертикально, отчего строгий продовольственно-вещевой интендантский взгляд выглядел просто неподражаемо. В хирургию больницы НКВД один из моих пациентов как-то принес отпечатанную на машинке и сшитую белыми нитками рукопись. Он читал и хохотал до тех пор, пока не умер на столе под ножом вновь принятого на работу хирурга. Хирург куда-то потом пропал, но не в этом дело. Дело в том, что в тумбочке неудачно прооперированный оставил ту самую рукопись. Толстая такая, я ее во время дежурств читал. Треть прочел, ничего не понял, бред какой-то: коты, Христос, Пилат… Названия у нее не было, лишь пометка на полях карандашом: «Читай, Жора, и уссыкайся! Это роман запрещенного Булг.». Кто такой «Булг.», я до сих пор понятия не имею, зато помню ту рукопись. Единственный, кто мне понравился в ней, это один тип, проныра и гад. Фамилию героя не помню, но носил он как раз пенсне, треснутое. И как только увидел я этого майора, так сразу вспомнил ту рукопись.
— Как ваша фамилия, товарищ майор? — спросил я интенданта.
— Коровкин, товарищ, — раздраженно ответил тот, раздосадованный замечаниями моего, как он полагал, друга. — А вы сами-то кто будете?
— Так, мелочь пузатая, — не поворачивая головы и глядя в небо, поторопился Мазурин.
— Касардин, Александр Евгеньевич. — Я протянул интенданту руку. — Приятно познакомиться. А на приятеля моего внимания не обращайте, он не может простить немцам левого глаза.
— Но я-то, кажется, не немец?
— У вас мама немка.
Мазурин заржал.
— Досмеетесь вы, е… вашу мать, — донеслось из толпы.
И мы досмеялись.
На следующий же день нас, обессиленных и едва переставляющих ноги, вывели из карьера. Не всех, около тысячи. Кто-то был брошен на восстановление дорог, других погнали на сбор овощей. Мы с Мазуриным оказались на строительстве водокачки под Подвысоким. Ее разрушили артобстрелом, а ни одна часть ни одной армии мира не может существовать без воды. Колодцев во дворах сел хватало лишь на личные нужды солдат, однако есть еще техника. И чтобы обеспечить бесперебойную поставку воды, немцы затеяли восстановление водонапорной башни.
То, что я увидел вокруг Подвысокого, не укладывалось в моей голове. Казалось, перепаханы даже леса вокруг деревни. Десятки, сотни трупов русских солдат и командиров — их стаскивали пленные в ямы, чтобы закопать. Вокруг непереносимо пахло гарью, ветер не смог выветрить прокопченные леса даже за неделю. Сладковатое трупное амбре витало над землей, дурманя нас и калеча. Если бы не сельчане, тайком передававшие нам хлеб, нам всем пришел бы конец. Немцы, для которых эти передачи тайной не были, особенно не карали. Можно сказать, что расстреливали они одного из десяти, получивших пищу. Так, для поддержания тонуса. Чтобы не подумали мы о переменах в нашей участи к лучшему. Приказ не мешать передаче продуктов пленным прозвучал для меня неожиданно. Вечером первого дня нашей работы я таскал кирпичи к водокачке и случайно услышал, как один немецкий офицер говорил другому: «Пусть кормят. Наши кухни рассчитаны на приготовление пищи для двух тысяч человек. Их там шестьдесят тысяч, и нельзя допустить, чтобы они передохли. Здесь некому будет работать… Пошел, скотина!..» — И я получил мощного пинка по ногам, отчего едва не свалился.
— Нам нужно бежать, — сказал вечером Мазурин, присматриваясь к небу.
— Не сегодня, — отрезал я.
— Ты боишься?
— Я опасаюсь. Это два разных понятия. Мы не в пионерском лагере. Поймают, не пожурят, а шкуру спустят.
— И что ты предлагаешь? Горбатиться на этих скотов?!