Глава двадцать пятая
Бывший пресс-секретарь Марьясова Павел Куницын коротал время на зимней даче. Сидя в кресле у окна, он смотрел через стекло на знакомый во всех деталях пейзаж. Белое снежное поле с темными проплешинами земли, глухой двухметровый забор, черные стволы деревьев, ветви старой яблони, резко очерченные, словно вырезанные на гладкой поверхности искусным гравером. На ветках стайка воробьев. Унылое зрелище. Время от времени Куницын опускал глаза и подолгу разглядывал изувеченные руки, забинтованные кисти и предплечья. Из бинтов одиноко выглядывали чудом уцелевшие во время взрыва пальцы. Вот большой и указательный пальцы левой руки и вот ещё большой палец правой руки. Всего-то и осталось. Десять минус семь – равняется три. Как ни крути, только три. Когда Куницын смотрел на свои руки, слезы наворачивались на глаза, начинали неприятно щекотать веки. Лучше не смотреть. Он снова глядел на занесенное снегом поле и веселую стайку воробьев.
Куницын выписался из больницы пять дней назад, он рассчитывал, что дома, в теплых родных стенах, спасется от меланхолии, думал, здесь, рядом с любящей женой, станет легче. Хоть немного отпустит давящая душу тоска. Наконец о нем вспомнит, бывший начальник. Марьясов, безусловно, не даст своему преданному помощнику засохнуть на корню. Ворочаясь бессонными ночами на больничной койке с неудобной панцирной сеткой, Куницын передумал о многом. Он ждал, что к нему в больницу придет Марьясов, скажет какие-то, пусть пустые, легковесные, но такие нужные слова утешенья. «Только в несчастье узнаешь цену дружбе», – решил Куницын в больнице, но развивать, углублять эту тему не стал, иначе пришлось бы заплакать.
Марьясов так и не явился. Куницына навещал Трегубович. Раза три или четыре, всегда под вечер, он, немного хмельной, заявлялся с бутылкой коньяка в палату и, сосредоточенный на каких-то своих мыслях, просиживал добрый час возле двоюродного брата. Последний раз Трегубович принес и положил на тумбочку брата какой-то слюнявый любовный роман с голой сисястой бабой на обложке. Куницын раскрыл книгу наугад, на первой попавшийся страницы. «Ее чувственные ноздри раздувались и трепетали», – прочитал Куницын. Без всякой причины на душе стало совсем погано. Он закрыл книгу, положил на тумбочку и больше её не открывал.
«Так ко мне Марьясов и не придет?» – спросил брата Куницын в последнее его посещение. Трегубович лишь пожал плечами и косо нехорошо усмехнулся: «Мне твой начальник не докладывается». «А у тебя как дела?», – через силу спрашивал Куницын, утративший к жизни всякий интерес. «Нормально, хорошо дела», – Трегубович тонул в улыбке. «В каком смысле хорошо дела?» – странно лежать на больничной койке, страдать от душевной и физической боли и ещё слышать, что у кого-то в этом проклятом мире хорошо идут дела. «Скоро я разбогатею», – Трегубович улыбался так глупо, что Куницын всерьез задумался о его умственных способностях. «Когда мы закончим дело, я получу хорошие деньги, – сказал Трегубович. – Мне они причитаются». «Тебе много что причитается, – сказал Куницын. – Но это не значит, что тебе эти деньги отдадут».
Трегубович, чувствуя, что разговор идет не так, не весело, а на тоскливой минорной ноте, предпринял судорожную попытку растормошить брата: «А помнишь, как мы справили Новый год? Закатились в кабак, девочек взяли первый сорт». «Хорошо повеселились, – вздохнул Куницын. – Ты ещё стянул с деда Мороза ватную бороду. И дал ему в ухо. Так дал, что с него шапка слетела. А самого деда под столом искали». Трегубович продолжал мечтательно улыбаться. Больше говорить было не о чем, нечего было вспоминать. Куницын зевнул, давая понять, что утомился и хочет спать, а посетителю пора на выход. Трегубович понял намек, поднялся и ушел. А Куницын ещё долго ворочался на кровати. В полночь, ещё не приняв снотворного, он долго думал о Марьясове и человеческой неблагодарности. И, наконец, сделал философское обобщение. «Люди не помнят добра. На то они и люди, чтобы добра не помнить», – решил он.
Каждый день в больницу к Куницыну приходила жена. Но Лена, ссылаясь на какие-то неотложные дела, спешила уйти, всякий раз находила новый повод, чтобы не задержаться рядом с мужем лишней минуты. И вообще повадки, манера поведения жены странным образом изменились. Лена стала ходить как-то боком и, старалась не встречаться взглядом с мужем, опускала глаза. Нехорошие предчувствия, как черви, шевелились в душе Куницына. «Поговори с врачом, он завтра обещает меня выписать», – сказал он жене. «Может, ещё тут полежишь хоть несколько дней? – Лена смотрела на Куницына с немой тревогой. – Хоть сколько полежи. Тут тебе уколы делают. Тут врачи, уход и все такое». «Это с какого хрена мне тут бока пролеживать?» – Куницын начинал заводиться. «Хорошо, завтра, так завтра», – тут же согласилась жена. На следующий день она приехала на машине и забрала мужа из больницы.
И вот он здесь, на зимней даче. Он любуется в окно мертвыми зимними деревьями и стайкой воробьев, утешая себя всякой ерундой, в которую не верит. Он говорит себе, что все могло кончиться хуже. Его могло убить. Он мог остаться без рук. Без глаз мог остаться, совершенно слепым. Могло взрывом даже член отхватить. Но Бог милостив. А он, Куницын, жив и относительно здоров. На свете много инвалидов. Люди привыкают к своим увечьям, сживаются с ними. Мудрые мысли, справедливые доводы. Но почему-то они не казались убедительными, наоборот, фальшивыми, ханжескими. А телефон упрямо молчит. Пейджер не показывает никаких сообщений. Тишина в доме такая невообразимая. Просто могильная тишина. Нет, первым он звонить Марьясову не станет. Это решение твердое и окончательное. Куницын залижет раны и будет искать нового хозяина, но человека порядочного. Не одни же свиньи топчут землю.
А вчера днем Лена объявила, что уходит от мужа. Куницын в это время учился перед зеркалом застегивать двумя пальцами левой руки ширинку и пуговицы сорочки. Он, уже готовый к худшему, воспринял известие стоически. Оторвавшись от своего занятия, Куницын, прищурившись, посмотрел на супругу сверху вниз и плюнул на пол: «Какому дураку ты, потаскушка, понадобилась?» «Вот понадобилась», – Лена опустила глаза. «С кем ты, рожа поганая, снюхалась?» – Куницын застегнул и расстегнул ширинку. Жена молчала. «Сука, тварь, катись отсюда», – Куницын длинно матерно заругался. Жена выскочила из спальни. И долго ещё слышалась по разным комнатам дома цоканье её каблучков.
Наверное, Ленка думала, Куницын от переизбытка чувств порвет на груди новую сорочку и станет за ней на цирлах бегать, на коленях за ней поползет. Как бы не так. Ошиблась. Он просто послал шлюху открытым текстом – и весь разговор. Ясно, жалостью от баб ничего не добьешься, только себя лишний раз унизишь. И женщинам разницы нет, сколько у тебя пальцев на руках. Все десять или только три. Им такие вещи до лампочки. Только деньги нужны, все остальное – пустая лирика.
Даже хорошо, что жена ушла. А то все смотрела не мужа полными слез, мутными глазами и повторяла: «Боже, что они с тобой сделали. Раньше ты был совсем другим». Ну, зачем говорить такие глупости? Ясно же без слов, что он был другим. У него были пальцы. Он был здоровым дееспособным человеком. Но зачем же Куницыну без конца напоминать о его беде. Дура, тундра. Или она имела в виду нечто иное, не физическое увечье? И как только хватило терпения прожить с этой корыстной сучкой почти полтора года? Как Куницына хватило на столь долгий срок? Самому себе иногда удивляешься. Все-таки он терпеливый человек, даже слишком терпеливый.