Среда, 12 февраля 1777 года.
— Люди и дрова горят одинаково, — проговорил Ноблекур, осторожно касаясь губами чашки с отваром шалфея. — Все, что вы мне рассказали, обладает странным ароматом повторения, своего рода мелодия, темы которой, появившись в разное время, постепенно начинают звучать в унисон. Меня больше всего интригует постоянное появление персонажа с военной выправкой, которому всегда отводится роль распорядителя церемонии! А что вы можете сказать о пуговице?
— Вам известны мои рассуждения, — отвечал Николя, заталкивая в рот, к великому разочарованию хозяина дома, последнюю булочку; с помощью оживленной беседы Ноблекур давно пытался отвлечь комиссара от сей горячей сладости. — Я полагаю…
— И из шести, — раздосадованно произнес Ноблекур.
— Простите?
— Так, ерунда… Мысли вслух. Я задался вопросом, откуда эти повторы, я бы даже сказал, преумножение указаний на то, что у дела есть некий руководитель, скрывающий свое лицо, но оставляющий на местах своих подвигов массу улик, одна красноречивей другой. И все улики дополняют друг друга!
— Я это тоже заметил.
— Быть может, три в одном, один в каждом из трех, или даже наоборот… Давайте разузнавайте! Вы с вашей интуицией вполне можете обойтись без рассуждений, но другие? От вас им нужна версия, но именно та, которую они хотят внушить вам, на которой намерены дальше строить свои планы. Нет ничего хуже, чем изобилие, бьющее через край. Вы боретесь с разумом, насквозь пропитанным горделивым чувством непогрешимости. Найдите его! Он начнет совершать ошибки, и это его погубит.
Николя не решался ответить. Обескураживающие слова друга, произнесенные тоном авгура, вызвали у него смешанные чувства: с одной стороны, доверие, которое он всегда испытывал к советам старого магистрата, а с другой — страх перед пророческим тоном, которым тот излагал свои отточенные формулировки. Ноблекур никогда ничего не говорил просто так: его пророчества всегда оказывались чреватыми на открытия.
Проснувшись поздно, он быстро выскочил из дома и, шлепая по грязи, добрался до угла церкви Сент-Эсташ, где тотчас поймал фиакр. Ничто не указывало на слежку, а так как он намеревался ехать в Шатле, то преследователи его нисколько не волновали. Бурдо ждал его уже несколько часов. Велев принести ему список иностранцев и всех приезжающих в Париж, он сидел и изучал его, тщательно просеивая имена и сопутствующие подробности.
— Что-то ты сегодня очень задумчив, Пьер! Да еще с утра!
— Твои вопросы всю ночь вертелись у меня в голове. Вот я с самого утра и пытаюсь отыскать на них ответы. В шесть я явился в управление полиции на улице Нев-де-Капюсин и поднял неплохую бучу в их стоячем болоте. Представляешь, какое рвение проявляют ночью дежурные!
— Да уж, представляю! А как обстоят дела с ответами на мои вопросы, ставшие причиной столь бурной деятельности?
— Честно говоря, мне кажется, я кое-что нашел и сумею удивить тебя. Все вертится вокруг английского посла в Париже.
— Лорда Стормонта?
— Его самого. 15 января он принял английского джентльмена по имени Келли, проживающего в особняке Гра Вилар по улице Сен-Гийом. Потом он еще несколько раз встречался с этим Келли и имел с ним долгие беседы. 30 января одному из лакеев удалось подслушать обрывок разговора: «Французы стараются проникнуть…» На этом его превосходительство сделал собеседнику знак не продолжать. Запершись в кабинете, они пробыли там около часа, потом Стормонт велел секретарю задержать отправку почты, ибо ему требуется кое-что вложить. Один из пакетов с почтой случайно оказался открытым.
— Что способствует созданию весьма лестного облика нашей полиции. Но как это может помочь нам в расследовании?
— Умерь свой пыл и слушай дальше. Господин Келли, часто принимающий разные обличья и всякий раз меняющий прическу, имел встречу с неким Белфортом, который, по всей видимости, является секретарем лорда Джермейна
[35]
, каковой, разумеется, не заинтересован открыто поддерживать отношения со Стормонтом, принимая во внимание род его занятий. Джермейн действует через посредничество Келли, у которого имеются корреспонденты в Бресте, Шербуре, Лорьяне и Нанте, где они, скорее всего, наблюдают за всем происходящим в этих портах. У Жоффруа, банкира с улицы Вивьен, Келли выспрашивал об отбытии нескольких кораблей. Завтра Келли намерен встретиться с недавно прибывшим из Берлина кавалером фон Иссеном, подданным короля Пруссии.
— Я пока не вижу…
— Когда ты узнаешь, что Келли — это не кто иной, как наш старый приятель лорд Эшбьюри, начальник английской разведки и твой постоянный противник, ты все поймешь! Да, ты еще интересовался, не объяснив мне почему, некой Элис Домби; так вот, она постоянно появляется рядом с ним.
Он открыл еще одну ведомость.
— Слушай дальше. Зачитываю сведения об иностранцах, прибывших в Париж: 10 января — господа Киркпатрик, шевалье Фокс, господа Хантер и Белфорт, господин Келли в сопровождении миссис Элис Домби, торгующей в Лондоне модным товаром. Я подчеркиваю: в сопровождении!
— И что же? — произнес Николя, в то время как сердце его внезапно похолодело.
— Что? Что хорошо бы господину Николя не дурить голову сьеру Бурдо, инспектору полиции Шатле и своему лучшему и давнему другу. Что сьер Бурдо, чистый, как слеза, не принадлежит к тем, кого надобно обводить вокруг пальца, попирая его верность. Что он не заслуживает такого обхождения, особенно когда выясняется, что вышеозначенная Элис Домби проживает в доме, принадлежащем Антуанетте Годле, по прозванию Сатин, а оная Сатин прекрасно известна некоему комиссару! Вот что я имел вам сказать. Прибавлю также, что бледный иезуитский вид и нос, смотрящий на носки собственных сапог, не в состоянии притупить внимание кое-кого, кто тебе дорог…
Голос Бурдо сделался хриплым, и он, отвернувшись, уставился на пламя камина.
«Почему радость всегда идет вместе с горем?» — подумал Николя. Несмотря на угрызения совести, свидание с Антуанеттой оказалось исполненным удивительной нежности. Но почему он должен расплачиваться за него тяжким ощущением, что он оскорбил Бурдо, последнего, кому бы ему хотелось причинить неприятности. Но так как зло свершилось, он обязан найти способ убедить друга в своей невиновности. Самым большим ударом для чувствительного самолюбия инспектора являлось отстранение от дела. Но больше всего он боялся, что дружба их потеряет силу, поэтому любой пустяк мог стать причиной обиды или ревности. Николя помнил, что он сразу, без умолчаний и обиняков, с той минуты когда Сартин назначил Бурдо его помощником, завоевал привязанность инспектора. Подойдя к другу, он обнял его за плечи и тотчас почувствовал, как тот взволнован: в обороне образовалась брешь. Когда напряжение окончательно спало, Николя шепнул инспектору на ухо: