Встала она перед непроглядной еловой стеной, перед стволами вихлявыми, перед хвоей ржавой, готовая еще раз кинуться на всё это — хоть грудью, хоть как, лишь бы не вязнуть в трясине! И умудрил Господь — прикрыла Аленка голову и лицо выставленным вперед локтем и, как телка перепуганная, всем телом бросилась на сухостой, продавила его, проложила себе дорогу, хоть и хлестали ее сухие, а не потерявшие гибкости ветки!
— Спасе! — позвала она, ломясь наугад и даже зажмурив глаза — хотя под согнутой рукой их бы хвоя не повредила.
Изнутри сомкнутых век вспыхнуло по золотой искре, но это была одна искра, и в середине ее светлый лик проблеснул, с темными глазами!
— Спасе!..
Выпала Аленка из сухостоя — и понеслась, не разбирая дороги, скользя по палой листве, руками размахивая. Дыхание занялось — а она всё бежала. И остановилась, когда чуть ноги не подломились.
Стоять было страшно — Аленка пошла, тяжело дыша…
— Ау-у!.. — неуверенно позвала она.
— Ау-у! — отозвалась то ли Баловниха, а то ли Катерина.
И досталось же Аленке за утерянное лукошко, уже доверху полное орехов! А она и объяснить не могла, как вышло, что она его потеряла.
— Так ясное дело — леший ее водил! — вдруг сообразила бабка Голотуриха. — А ты, светик, иным разом, как поймешь, что блудишь, сними одежонку, надень навыворот — мол, не ты это! Он и отвяжется.
И привели Аленку обратно на остров. А там великая радость — Федька объявился!
Обнаружила его Аленка за избушкой своей. В ожидании хозяйки, что накормит да напоит, Федька делом занимался. На запястьях у него были намотаны длинные ремни летучих кистеней, и он учился запускать вперед гирьку так, чтобы она, летя, сматывала с руки ремешок, да чтоб улетала не куда попало, а в нужное место.
Федька и цель поставил — вбил в землю длинный и тонкий дрын. Гирька долетала до него — и тут нужно было так сделать оборот кистью руки, чтобы ремень опять стал наматываться. Правой рукой у него уж кое-как получалось, а левой — ни за что.
Тихо матерясь, Федька осваивал науку.
Аленка остановилась у него за спиной, не зная — звать, не звать, а то, может, тихонько уйти к Катерине? У Катерины-то сегодня в печи густая каша с конопляным маслицем да пирог с капустой, а запивать — рябиновым квасом. У Аленки же — незадавшийся хлеб, да кадушка клюквы, да три луковицы, да четыре головки чеснока… Обещала бабка Голотуриха несколько снизок сушеных грибов для похлебки — когда грибы брали, Аленки еще на острове не было, она и не знала, что болотные острова бывают. А круп Федька еще только грозился принести.
Научилась Аленка Федьку ругать да костерить — и чуяла, что нужно как-то иначе, а как — не ведала. По пальчикам счесть могла она, сколько раз за свои двадцать два года говаривала с молодцами. Мир делился на два разных — на мужской и на женский. Мир был вполне продуманным — всякой девке, достигшей спелых лет, он подыскивал одного на всю жизнь мужа, а других мужиков ей как бы и не требовалось. Посты да постные дни не давали постельному делу приесться — и молодой муж обычно ласкал жену во всякое дозволенное верой время, так что о полюбовнике смолоду она и не задумывалась. Потом рождались дети, а потом, коли и случался бабий грех, — так проще было его замолить, чем менять устройство мира. Баба да кошка хозяйничали в избе, мужик да пес — на улице, и был в этом простой, но устоявшийся за столетия смысл. Свои радости были у мужиков, свои — у баб. И женщина могла прожить всю свою женскую жизнь радуясь, но не видя иных мужчин, кроме мужа, да свекра, да отца родного с братьями, да сыновей и племянников.
Аленке прекрасно жилось в женском мире — а теперь вот приходилось обустраиваться в каком-то странном, и некому было поучить, что да как.
Очевидно, Федька затылком увидел свою суженую. Резко повернулся — и гирька на ремне, возвращаясь, весомо стукнула его по бедру. Так что вместо приветствия был Аленке изумленный матерок.
— Чего лаешься, ирод? — спросила она. — Жених богоданный! Пшена принес?
— Какое пшено… Дядька Баловень меня прочь гонит, — хмуро отвечал Федька. — Говорит — второй год в налетах, кистень держу, как баба дохлую мышь за хвост… А я виноват, да? Меня учили? Коней укрючить не умею! А я ранее укрюк видывал? У нас-то не те кони, чтобы за ними с укрюком гоняться! Весной их за хвост не подымешь, а не то чтоб бегать! Я себе глухой кистень смастерил, а дядька Баловень говорит — ремешок короткий! Делай, говорит, кистень-навязень! Учись, говорит! Кому, говорит, ты неученый нужен!
Ничего Аленка в этой жалобе не поняла.
— Пшена обещал — где пшено? Кормить тебя нечем, один хлеб.
— Я сала принес.
Аленка обрадовалась, но, войдя в избенку, увидела на столе это сало — и пригорюнилась. Его Федьке стало бы на один кус.
Федька вошел следом, смотал с рук ремни кистеней и положил оружие на стол.
— Да ты в своем уме? — Аленка смахнула эту гадость на земляной, каменно утоптанный пол.
Федька остолбенел.
— На стол хлеб кладут, Божье благословеньице, — объяснила Аленка. — А ты что положил? Креста на тебе нет!
— Есть крест… — буркнул Федька. — А что, кашу не варила? Мы бы сала потолкли — да в кашу!
— Из чего? Из коры осиновой?!
Огрызнувшись, Аленка принялась резать хлеб.
— Да ты и печь сегодня не топила, — обратил внимание Федька.
— А ты дров нарубил?
— Нешто я тебе воксарей не заготовил?
— Заготовил — осиновых! Мне бабы сказали — осиновые дрова не топкие. Не лезь под руку — порежу!
И это было серьезной угрозой — хоть и туповат ножик, а выставила его Аленка бестрепетно, да и досталось бы Федьке поделом — вздумал сзади приласкаться!
— Да что ж ты косоротишься! — в отчаянии воскликнул Федька. — Нешто я тебе не жених? Нешто я тебя не балую? Вон давеча дуван хабарили… тьфу, хабар дуванили… дуван дуванили… Четыре подводы добра! Я тебе припас… Мужики грошались…
— Хоть бы ты по-христиански говорить выучился! — снова возмутилась Аленка.
— По-христиански-то я могу, я вот еще по-нашенски не умею! — отвечал сердитый Федька. — Ну, говорю же — мужики со смеху животы надсадили!.. Баловень заглянул в укладку — ну, говорит, лягушка тебя заклюй! Ты, говорит, Федя, все наши грехи замолишь! Посадим тебя вышивать пелены к образам!
— Какие еще пелены к образам! — Аленка почувствовала, что на нее накатывает ярость, даже затрясла зажатым в кулачке ножом. — Да ты и иголку-то взять не умеешь!
— Да к чему мне иголка?! — Федька от возмущения, что Аленка никак не поймет его, возвысил голос до того, что прорезалась в нем неожиданная плаксивость. — Я, чай, мужик! Я тебе припас! Да вот же, погляди! Мы хабар дуванили…
Тут лишь Аленка, проследив направление его чумазого перста, увидела небольшую, но нарядную укладку, узорным железом окованную и с круглой ручкой на крышке, чтобы удобней брать.