А бабка — умная! Чего только не ведает!
Первым делом Аленку по-бабьи расспросила — не было ли греха во время поста, да и сам пост как надобно блюла ли. Силишна — не поп, ей как-то проще было рассказать про то, что на болотном острове всё смазалось, дни в беспросчетную череду слились, пятницу от четверга не отличали, начать Великий пост — и то опоздали, а что до постельного дела — когда сукин сын Федька на голову свалится, тогда своего и требует, будь он неладен…
Силишна кудахтать над Аленкой не стала, пошла к попадье, та попу всё дело растолковала. Самое решительное средство применили — приобщили Аленку Святых тайн.
Затем Силишна взялась присматривать за Аленкой и Афимьюшкой — через коромысло не переступи, не то на ногах нарывы сделаются, на падаль не гляди — у дитятка изо рта плохо пахнуть будет, с перепугу за личико рукой не хватайся — чтобы у младенчика пятна от уха до уха не получилось. А главное — в пятницу волосы не чесать! Коли это соблюсти — роды тяжелыми не будут. Словом, от бабкиных премудростей не было продыху, как от дедовых причуд, но была такая забота Аленке приятна, мало кто в жизни так-то ее холил и лелеял.
А то еще стали Аленка с Афимьюшкой гадать — которая из них кого носит. Афимьюшка-то не знала про свекровы затеи, а Аленка и понимала, что не суждено ей в купчихах побывать, и, словно в игру играла, примеривалась к тому будущему, что ей Петр Данилыч почище судописца разрисовал. Хоть помечтать — и то сладость.
Поставила их Силишна рядком, рядом Параша пристроилась — любопытно же девке. И тычет Силишна осторожно пальчиком в оба чрева, и растолковывает:
— У тебя, Афимья Ивановна, гляди, пузичко востренькое, всё вперед глядит, паренек у тебя там. А у тебя, Алена Дмитриевна, сравни-кось, пузичко широконькое, бочки раздались, у тебя — девушка. А ты, Паранюшка, шла бы прочь. Тебе тут быть уже не годится. Ты — девка, а коли при девке роды начинаются, то баба и за себя, и за нее страдать должна, за каждый волосок на ее буйной головушке…
Ворковала этак бабка Силишна, выпроваживала Парашу, языкастая девка отшучивалась, а тут и обеденная пора. Аленку с Афимьюшкой отдельно кормили, Петр Данилыч со Степаном, когда Степан наезжал, по-простому ели, с мастерами. Не Москва, знатных гостей к столу ждать не приходится, а сами, чай, не бояре, Господь же всякое брашно благословит, если с молитвой к столу подступить. Силишна могла остаться в горнице, могла и за общий стол сесть, никто бы ее не погнал, однако засобиралась домой, на другой край села, непременно ей побывать среди дня в своей избе потребовалось.
— А то еще, говорят, в чистой рубашке рожать надобно, — задумчиво сказала Афимьюшка. — Давай-ка, свет, поевши, короба переберем. Выберем тебе и мне по рубашечке, Парашка постирает.
— А вот одно средство Силишна забыла, — заметила Параша. — Говорят, коли роды трудные, нужно спрыснуть бабу особой водой…
— А что за вода, Паранюшка?
Девка сделала страшное лицо.
— А то и вода, что в ней змеиная выползина была бы вымочена! Как змея-скоропея легко из выползины вылазит, так бы и дитятко…
Поперек горла встал этот совет Аленке. Тут-то ее и прихватило в первый раз. Дыханье занялось, глаза на лоб полезли.
И не столь больно, сколь страшно сделалось.
— Ой, да что это с тобой, господи оборони? — всполошилась Афимьюшка. — Ох, да не срок ли твой пришел? Ахти мне! Глупая я, бабку домой отпустила! Парашка! Паранюшка! Беги за бабкой Силишной!
— Ахти мне! — завопила и Парашка, выбегая из горницы.
Аленка привстала и снова опустилась на лавку.
— Сейчас, сейчас! — кинулась к ней Афимьюшка. — Потерпи, Аленушка, голубушка, светик, потерпи малость! Сейчас Силишну приведут. Что, отпустило?
— Чуток… — прошептала Аленка.
— Ты сиди, сиди, не шелохнись! — распоряжалась Афимьюшка. — Посиди без меня, я скоренько — велю баньку затопить. И сразу же — косу тебе расплетать! Ты не бойся! Мне Силишна говорила — когда баба впервые бабье дело творит, она загодя вопить начинает. Пока баньку истопят — твое дитятко и поспеет!
И вдруг тихонько запела:
— Бог тебя послал, Христос даровал! Пресвятая Похвала в окошечко подала, в окошечко подала?..
— Авдотьюшкой назвала, — еле заставив себя улыбнуться, со страхом прислушиваясь к собственному телу, вымолвила Аленка.
Уж давно назвала — сообразив, что родится доченька в начале августа, как и Дуня, и крестить, может, будут в тот же день — четвертого числа.
И как ладно бы не в чужом доме, не накануне позорного разоблачения, а хоть в конурке, да в своей, баюкать маленькую Дунюшку!..
И вот же она — просится на белый свет!
Спасе!..
* * *
— Алена Дмитриевна! Не горюй. Молода еще горевать, — сказал Петр Данилыч. — Велик Господь, призрит и на тебя.
Стоял он, приземистый да широкий, в зеленом домашнем зипуне, ниже живота подпоясанном, в расстегнутой однорядке до пят, хмуро склонив голову и черную с проседью бороду в грудь уперев. Отродясь слов жалостных не знал — тут вдруг и понадобились.
Ничего не ответила Алена. Лежала она, совсем обессилевшая, на лавке, меховым одеяльцем по личико покрытая, ручки бледные уронив.
— Мое слово крепко, — со значением добавил купец, повернулся и вышел.
Не мужское то дело — баб утешать.
А Силишна с Парашкой, притихшие было за печкой, разом к ней кинулись.
— Аленушка, свет! Хоть словечко молви!
Нечем молвить словечко. Каменный рот, каменные губы. И зябко. Лето на дворе, а зябко.
И смотреть на людей скушно. И слушать их тоскливо.
Что же теперь будет-то?
И за какие грехи ей кара?
Поняла Алена, каково было Дунюшке, двух младших схоронившей.
Но ей легче, право, легче. Дуня пусть и государыня, однако не окружили ее такой лаской, как Алену в кардашовском доме. Петр Данилыч, хоть рухнул его хитромудрый замысел подсунуть Калашниковым нежданного-негаданного наследничка, словечком себя не выдал. Афимьюшка сама еле уж ходит на опухших ногах, а об Алене печется. И в сад зовет. Скучно, говорит, ей в саду без подружки.
Плохо Алене и смутно. Как хотела любить маленькую Дунюшку — а и некого…
Но кое-как совладала она с собой, поднялась, и началась в кардашовском доме морока. Сон Алену не брал, повадилась она ходить ночью, то на двор, то в кладовые, и пока идет — вроде хочется ей есть, а как придет — и сама не ведает, чего ее душеньке угодно. Днем-то ее отвлекают, а ночью раздумается она о своей беде, пожелается утробушке неведомо чего, накинет Алена поверх белой рубахи розовую Афимьюшкину распашницу — и бродит по переходам… Не сразу и дознались. Уж думали — глумится в доме! Углы закрещивали, можжевеловой веткой курили, потом лишь сообразили, в чем дело.