Кого мне было спросить об этом? Кому я могла бы рассказать о том, что между нами произошло? Я быстро отдернула руку, и мое лицо вновь залилось краской пережитого стыда. Но любопытство оказалось сильнее боли, и на этой раз я приподняла край сорочки, и мои пальцы заново пустились на поиски того места. По внутренней стороне ляжки тянулся кровянистый ручеек, розоватый, как рассветное небо, и похожий на размытую тушь. Я провела по нему пальцем, а затем нащупала ту чувствительную точку и надавила сильнее, приготовившись к новой боли. Казалось, под моим нажатием там все вздулось, и вдруг я почувствовала такой мощный прилив сладострастия, что невольно вскрикнула и сжалась. А потом снова надавила кончиком пальца. Накатила еще одна волна, и еще одна, как быстрая мелкая рябь, пробегающая по поверхности воды, и тут я схватилась за край стола, чтобы не упасть, и отдалась на волю этих волн, утопая в сладости собственной боли.
Когда все кончилось, у меня в ногах была такая слабость, что пришлось сесть на постель. Оставалось странное ощущение утраты – оттого, что то чувство ушло, и, к собственному удивлению, я залилась слезами, хотя теперь уже сама не понимала отчего, ведь то, что я чувствовала теперь, вовсе не было печалью.
Но скоро меня охватила тревога. Что теперь со мной будет? Я покинула отчий дом, мой город объят смутой, я только что сделалась женой человека, который видеть не мог моего тела, зато терял рассудок при одной мысли о моем брате. Благочестивой женщине надлежало бы пожертвовать собой – погибнуть от стыда и сокрушения сердечного, чтобы муж мог раскаяться и обратиться к Богу.
Я подошла к свадебному сундуку – чудовищу, которое когда-то принадлежало матери моего мужа. Его возили туда-сюда: отсюда в мой родной дом, а затем, сегодня днем, обратно в дом Кристофоро (и, к удовольствию моего отца, он был таким же тяжелым, как и свадебный ларец моей сестры, хотя тяжесть его составляли не шелка с бархатом, а книги). И вот я извлекла из его глубин матушкин молитвенник, по которому когда-то, едва выучившись говорить, разбирала с ней первые буквы. Что она сказала мне в тот день, когда пало правительство? Что когда я окажусь в доме мужа, то смогу разговаривать с Богом. И что это сделает меня хорошей женой и хорошей матерью.
Я преклонила колени возле кровати и раскрыла книгу. Но я, никогда не испытывавшая недостатка в словах, вдруг поняла, что не знаю, какими словами обратиться к Нему. Да и что я могла бы Ему сказать? Мой муж – содомит. Если бы ко всему этому привела не моя собственная заносчивость, я сочла бы своим долгом ради спасения его же души, да и моей собственной, выдать его правосудию. Однако если я донесу на него, то вместе с ним рухнет весь этот дом похоти, и к тому же, как я ни ненавидела брата, разве я могу погубить свою семью? Ведь отец не переживет такого позора.
Нет! Правда в том, что я сама навлекла все это на себя, и если они лишатся спасения за гробом, то я наказана тем, что мне предстоит со всем этим жить на земле. Я убрала молитвенник в сундук. Нам с Богом слова не нужны.
Я еще немного поплакала, но за ночь весь мой запас слез был уже истрачен, и вскоре я решила искать утешения в более верном средстве и запустила руку поглубже в сундук, под одежду и книги – на самое дно, куда я запрятала мои рисунки, перья и чернила.
Так я провела остаток своей брачной ночи за рисованием. И на этот раз мое перо скользило легко и бегло, наполняя меня тихой радостью. Хотя если бы кто-нибудь увидел, какое изображение выходит из-под него, то счел бы это явным признаком моего отпадения от Господа.
На листе бумаге передо мной появилась молодая женщина в тонких шелках, которая неподвижно лежала на брачном ложе, наблюдая за мужчиной в расстегнутом дублете, сидящим возле нее и держащим в руках свой детородный орган. На лице у него выражение не то боли, не то экстаза, как будто в этот миг на него снизошло божество и он оказался у самой грани блаженства.
И, надо признаться, это был самый правдивый рисунок из всех, что я делала до сих пор.
Завещание сестры Лукреции
Монастырь Санта Вителла, Лоро-Чуфенна,
Август 1528
Часть вторая
20
Карл VIII и его армия вошли во Флоренцию 17 ноября 1494 года. И если история запомнила этот день как день позора Республики, то происходившее на улицах больше напоминало карнавал, нежели унижение.
Дорога от городских ворот Сан-Фредиано через реку, мимо собора Санта Мария делъ Фъоре с его гигантским куполом до дворца Медичи была запружена народом. И среди тех, кто оказался очевидцем этого торжественного мига, оказались молодожены Ланджелла: Кристофоро, ученый и аристократ, и его нежная супруга Алессандра, младшая дочь семейства Чекки, которая, едва выйдя из-под венца, шествовала сквозь прибывающие толпы, опираясь на руку мужа, и глаза ее сверкали, как граненое стекло, когда она вглядывалась в буйные уличные краски. А потом, когда они дошли до площади Собора, ему пришлось прижать ее к себе покрепче, чтобы провести сквозь людские массы к деревянным помостам, второпях возведенным вдоль дальней стены.
Там он вручил какому-то человеку два флорина (неслыханная цена! – но даже в пору бедствий Флоренция оставалась торговым городом), и муж с женой взобрались на самый верх и удобно устроились там. Оттуда им открывался вид не только на фасад Собора, но и на дорогу, откуда, меньше чем час спустя, должна была явиться первая в истории Флоренции – и наверняка единственная – армия завоевателей. Так мой муж сдержал данное им слово.
Он явился домой утром того дня, когда мы с Эрилой распаковывали мой сундук, то и дело прерываясь и подходя к окну, чтобы поглядеть, как поток людей стекается на площадь, но не пришел ко мне сразу, а передал через служанку, чтобы я не тревожилась: пока я ничего не пропустила, ему достоверно известно, что королевская рать многочисленна, но утомлена, так что войска приближаются к городу очень медленно и не войдут в него раньше закатного часа. Эта новость, совсем свежая, взбудоражила даже Эрилу. Что меня порадовало, потому что мы обе чувствовали себя несколько растерянно в новых ролях госпожи и служанки в этом сером, продуваемом сквозняками доме.
Наутро после свадебной ночи наше с ней общение ограничилось в основном жестами. Я в ту ночь прорисовала до зари, а потом долго отсыпалась, и не удивительно, что Эрила приняла это за свидетельство бурных супружеских трудов. Когда она осведомилась о моем здоровье, я ответила, что чувствую себя хорошо, и опустила глаза, давая понять, что больше ничего говорить не желаю. О, да я отдала бы все на свете за то, чтобы поделиться с ней! Мне отчаянно не хватало наперсницы – да ведь и прежде я рассказывала ей все, что со мной происходило. Но мои прежние секреты, маленькие секреты строптивой девчонки, не могли навредить никому, кроме меня самой. Да, мы были с ней очень близки, но она все-таки оставалась невольницей, и даже я понимала, что, окажись искушение слишком сильным, жажда посплетничать пересилит ее верность. Во всяком случае, такой довод привела я самой себе в тот день, проснувшись на брачном ложе среди разбросанных рисунков. Но пожалуй, если быть совсем честной – я и сама-то едва могла заставить себя вспомнить случившееся, не то что рассказать о нем кому-нибудь еще.