Домочадцы вышли встретить нас. Не он, нет – он ведь всегда держался в стороне, – Мария, Лодовика и остальные слуги. Все были поражены моим видом, хотя безуспешно пытались не показывать этого. Мать расцеловала меня в обе щеки и отвела к отцу в кабинет, где он проводил теперь все время.
Он сидел за столом перед грудой конторских книг, с увеличительными линзами на носу. Он не слышал, как мы вошли, и мы мгновенье постояли, наблюдая, как он ведет пальцами по каждому столбцу и беззвучно шевелит губами, производя подсчеты, а затем проворно делает пометки на полях. Он больше напоминал теперь обычного менялу, каких много сидело на улицах, чем одного из самых преуспевающих купцов города. Но возможно, он уже не был таким преуспевающим, как прежде.
– А-а-а… Алессандра, – произнес он, увидев меня, и мое имя вылетело у него из груди долгим свистом. Он встал – и оказался гораздо более щуплым, чем я его помнила, словно где-то внутри у него образовалась пустота и тело втянулось туда, внутрь.
Мы обнялись, стукнувшись друг о друга костями.
– Садись, садись, дитя мое. Нам нужно о многом поговорить.
Но после того, как мы обменялись любезностями и он поздравил меня с моей новостью и справился о благополучии супруга, оказалось, что больше и говорить-то не о чем, и глаза его вновь обратились в сторону конторских книг со столбцами.
Эти тома точных и аккуратных записей долгие годы составляли предмет его гордости и радости: ведь они были наглядным свидетельством нашего растущего богатства. Теперь же, заглядывая в них, он, похоже, находил ошибки, сердито цокал языком и, подчеркивая их жирной чертой, писал сбоку какие-то другие цифры.
Мать вскоре зашла за мной.
– Что он делает? – спросила я, когда мы на цыпочках вышли из кабинета.
– Он… занимается делами. Как всегда, – быстро ответила она, – А сейчас… давай-ка еще кое-что тебе покажу.
И она отвела меня в часовню.
Меня ждало поистине удивительное зрелище. Там, где прежде были лишь камни, залитые холодным светом, теперь с двух сторон стояли новенькие скамьи орехового дерева, с полированными резными спинками. Посередине алтаря помещалась деревянная доска с нежным образом Рождества, на которую падал свет от ряда больших свечей в высоких серебряных канделябрах, а их яркое сиянье направляло взгляд зрителя прямо наверх – к фрескам на стенах.
– О!
Мать улыбнулась, но, когда я направилась к алтарю, она не пошла со мной вместе, а немного погодя я услышала, как за ней закрылись двери. Если не считать небольшого полотнища, занавешивающего часть нижней половины левой стены, фрески были завершены: продуманные, цельные, прекрасные.
– О! – снова вырвалось у меня.
Теперь святая Екатерина готовилась к своему мученичеству серьезно и безмятежно, ее муки были лишь преходящим этапом на пути к свету, а лицо светилось тем выражением почти детской радости, которое запомнилось мне по первой Пресвятой Деве на стене его комнаты.
Мой отец был изображен слева от алтаря, мать – напротив него, с другой стороны. Они были написаны в профиль, коленопреклоненными, с благочестивым выражением глаз, в одежде темных тонов. Для человека, начинавшего жизненный путь в лавке торговца тканями, это было изрядное возвышение, однако особое внимание привлекала мать: даже в профиль ее взгляд казался проницательным, а поза – настороженной.
Моя сестра обратилась в императрицу, навещающую святую в келье. Ее свадебный наряд, вплоть до каждого ослепительного оттенка, был воспроизведен с такой точностью, что она едва не затмевала тихую красоту святой. Один из ее собеседников был написан с Луки: в его бычьих чертах и суровом взгляде читалось некоторое самодовольство, которое сам он, вероятно, принял бы за властность. А Томмазо… Что ж, его тайная мечта сбылась! Томмазо, избавленный от нынешней хвори, дабы не оскорблять глаз потомков, сильный и изящный, предстал в обличье одного из самых выдающихся придворных ученых, человека, чье умение одеваться под стать блеску ума. И из поколения в поколение юные представительницы семьи, которая будет здесь молиться, станут разрываться между благочестием и влюбленностью. Как мало они будут знать…
А я? Что ж, как и дала мне понять матушка, я была на небесах – так высоко, что нужно было обладать изрядной зоркостью и не бояться вывихнуть шею, чтобы оценить истинную степень портретного сходства. Однако постичь свершившееся преображение мог лишь видевший, что там было изображено прежде. Дьявол был изгнан со своего трона, а на его месте восседала Пресвятая Дева – не столько красавица, сколько воплощенная душа.
Я стояла запрокинув голову, вертясь и вертясь на месте, чтобы разглядеть росписи на всех стенах, поднимавшиеся до потолка, пока голова у меня не закружилась и фрески не поплыли у меня перед глазами, словно изображенные на них фигуры сами пришли в движение. И я ощущала такую радость, какой давно уже не испытывала.
И, повернувшись еще раз, я обнаружила, что передо мной стоит он.
Он было хорошо одет и неплохо откормлен. Если бы мы сейчас оказались с ним в одной постели, то его тело заняло бы больше места, чем мое. Моя тошнота давно приглушила все мои желания, но тем не менее я испугалась, что голова моя закружится и я не устою на ногах.
– Ну? Как тебе нравятся мои фрески? – Теперь в его итальянском почти не слышалось акцента.
– О, они прекрасны! – И я почувствовала, что начинаю широко улыбаться, как будто счастье переполнило меня доверху и теперь помимо моей воли стремится вылиться наружу. – Они такие… такие флорентийские. – Я немного помолчала. – А ты… ты здоров?
Он кивнул, не сводя с меня глаз, словно силясь прочесть нечто, написанное у меня в глазах.
– Больше не мерзнешь?
– Нет, – ответил он тихим голосом. – Больше не мерзну. Но ты…
– Знаю, – сказала я быстро. – Ничего… Мне уже лучше. – Я должна ему рассказать, подумала я. Я должна ему рассказать. Пока кто-нибудь другой не сделал этого.
Но я не могла. Слова замирали у меня на устах, мы просто стояли и смотрели друг на друга и не могли оторваться. Если бы сейчас кто-нибудь вошел, то сразу бы всё понял. Если бы сейчас кто-нибудь вошел… Мне вспомнилось, сколько раз прежде я думала о том же самом: в первый раз у него в комнате, ночью в часовне, в саду… Что мне говорила Эрила: невинность иной раз таит в себе больше ловушек, чем искушенность. Но мы в своей невинности изначально что-то знали. Теперь я это понимала. Мне до боли в руках хотелось к нему прикоснуться.
– Так, значит, – мой голос показался мне до странности легким, будто воздушная пена от взбитых яиц, – твоя часовня закончена.
– Нет. Не совсем. Тут еще кое-что нужно дописать.
И тут он наконец протянул ко мне руку. Коснувшись ее, мои пальцы скользнули по твердой коже ладони, но рубцы так загрубели, что, наверное, он и не ощутил моего прикосновения. Он подвел меня к левой стене и снял висевшее там последнее полотнище. Под ним оказался небольшой пробел посреди фрески: очертания сидящей женщины в пышных юбках, с лицом, обращенным к окну, откуда на нее глядела белая птица. Святая Екатерина – нежная молодая женщина, собравшаяся покинуть отцовский дом. Штукатурка, заполнявшая ее пустой контур, была еще влажной.