Утром третьего дня, проснувшись, я увидела яркое солнце и Эрилу, что-то горячо обсуждающую с моей матерью на пороге комнаты.
– Что случилось? – спросила я, не вставая с постели. Они повернулись и быстро переглянулись. Матушка подошла ко мне и остановилась возле кровати.
– Милое дитя мое… Принесли известия. Мужайся.
– Кристофоро! – догадалась я, потому что все эти дни я чего-то ожидала. – Что-то случилось с Кристофоро, да?
Она приблизилась ко мне, взяла меня за руку и, начав рассказ, уже не сводила с меня глаз, пытаясь прочесть мои чувства. История была в общем-то обычная для нашего времени: в дни, последовавшие за штурмом Сан Марко, город оказался охвачен жаждой крови, и люди принялись сводить старые счеты, выслеживать старых врагов. Но не все убийства совершались по справедливости, и было обнаружено несколько трупов ни в чем не повинных людей. Среди них и тело, найденное в переулке Ла-Бокка возле Понте-Веккьо, славившемся тем, что под покровом ночи там велась бойкая торговля и мужским, и женским телом. И вот там, при свете нового дня, в месиве кровавых ран кто-то распознал ошметки дорогой ткани и породистые черты лица.
Я слушала слова матери, похолодев и окаменев, словно одна из статуй нашей галереи.
– Мужайся, Алессандра, – повторила мать, и ее голос унес меня в те времена, когда я была еще ребенком, а она учила меня разговаривать с Богом так, словно Он – мой отец и Господь одновременно. – Судьбы человеческие в Его руке, и не нам оспаривать Его волю. – Она крепко обняла меня, а потом, видя, что я не сломлена внезапным горем, добавила уже более мягким тоном: – Дорогая моя, у твоего мужа нет другой родни. Если у тебя достанет сил, тебя просят явиться и опознать тело.
По-видимому, родовые муки не только смягчают сердце, но и воздействуют на память: одни мгновенья запоминаются четко и навсегда, а другие почти сразу же бесследно улетают в прошлое.
Хотя кормилицу уже нашли, мы взяли малышку с собой, потому что мне непереносима была мысль даже о короткой разлуке. Помню, когда мы выходили, слуги стояли на пороге дома, опустив глаза: новость угрожала их будущему. По пути мы задержались у Баптистерия. Поскольку моего мужа не стало, больше некому было сделать запись о рождении ребенка, а по закону сделать это нужно было в течение первых шестидесяти часов. Белый боб – для девочки, черный – для мальчика. Под золотым куполом, изнутри которого мерцающая кубиками смальты мозаика рассказывала о жизни Господа Нашего, боб упал в ящик, возвещая о новой жизни.
Слепящее солнце освещало улицы, усыпанные мусором. Недавние беспорядки напоминали о себе валявшимися повсюду палками, булыжниками, сточными канавами, забитыми разнообразным мусором. Но, несмотря на ясную погоду, настроение в городе оставалось мрачным. Флоренция перестала быть республикой Божьей, и теперь уже никто не понимал, стоит ли этому радоваться.
Чума выкосила столько народу, что на другом берегу реки власти устроили временную мертвецкую, заняв под нее несколько комнат больницы Санто Спирито. Пока нас вели лабиринтами позади церкви, я вспоминала о своем художнике, о том, как он ночами изучал человеческие тела, ставшие добычей смерти. Я еще крепче прижала к себе дитя и сама, следуя за матерью и со служанкой у меня за спиной, словно вернулась в детство.
Чиновник, сидевший в дверях, оказался грубым мужланом, от которого несло прогорклым пивом. Он держал самодельную конторскую книгу, куда были вписаны столбцы цифр и кое-где корявым почерком выведены имена. Разговор повела моя мать. Она рассказала ему нашу историю так же, как делала все: спокойно, достойно и внятно. И люди всегда слушали ее. Когда она закончила рассказ, чиновник сполз со стула и прошел вместе с нами в комнату.
Перед нами открылась страшная картина, будто поле битвы после ухода победителей. На полу рядами лежали трупы, завернутые в грязные куски холстины. На некоторых было столько крови, что поневоле брал страх: а вдруг они брошены сюда живыми и вместе с кровью из них утекают в грубые саваны последние капли жизни.
Тело моего мужа лежало на тюфяке в глубине комнаты. В иную эпоху еще можно было надеяться, что знатные мертвецы удостоятся несколько больших почестей, но теперь, когда сама Флоренция истекала кровью, было не до церемоний.
Мы встали в ногах у покойника. Чиновник взглянул на меня:
– Госпожа готова?
Я передала младенца на руки матери. Она улыбнулась мне.
– Не бойся, дитя мое, – сказала она. – Есть силы куда более могучие, чем наши с тобой.
Чиновник наклонился и откинул покров. Я закрыла глаза – и через миг открыла их. Передо мной предстало окровавленное лицо мужчины средних лет, которого я ни разу в жизни не видела.
Эрила, стоявшая возле меня, издала скорбный вопль:
– О, господин, о, господин мой, что же с тобой сделали? – Когда я повернулась, она бросилась ко мне, вцепилась в меня и запричитала: – Ах, бедная моя госпожа, не смотрите, не смотрите! Какой ужас! Что же с нами теперь будет?
Я попыталась стряхнуть с себя ее руки, но она висела на мне как пиявка.
– Ты что, с ума сошла? – в ужасе прошептала я. – Это же не Кристофоро! – Но она продолжала выть. Я беспомощно поглядела на мать, которая сразу же подошла к нам. Чиновник внимательно за нами наблюдал. Наверное, он уже насмотрелся на женщин, охваченных горем, и потому был готов ко всяким неожиданностям.
Мама посмотрела на тело, потом на меня. Взгляд у нее был пронзительный.
– Милая моя, милая доченька, – сказала она громко, – я понимаю твои чувства. Ты не в силах понять, как Господь мог попустить подобное горе и в одночасье отнять у тебя любимого. Оплачь же его, оплачь своего Кристофоро, и да упокоится он в мире. Там, где он теперь, ему лучше.
Я стояла, разинув рот в немой оторопи, когда моя новообретенная нежная женственность сама пришла мне на помощь: я заплакала. Торопливые крупные слезы, хлынув, уже не могли остановиться. Крошка проснулась и тоже подняла крик. Так мы и стояли все вместе, являя картину неутешного женского горя, и чиновник взял перо и поставил напротив имени моего мужа жирный крест.
Мы снова оказались в неуютном, таком неуютном парадном зале. Эрила, у которой слезы просохли в тот самый миг, когда мы вышли из здания больницы, принесла вина, приправленного специями, заставила меня глотнуть питья, приготовленного из снадобий, что хранились в ее заветном мешочке, а потом обняла меня и вышла, плотно закрыв за собой дверь. Малышка лежала у меня на руках и, моргая, глядела на меня. Я обратилась к матери.
– Ну, – сказала я, все еще находясь в оцепенении, – где же он?
– Уехал.
– Куда уехал?
– В глушь. Вместе с Томмазо. Утром того дня, когда ты рожала, он зашел за мной и рассказал о том, что между вами произошло. Сообщив мне о своем решении, он распорядился, чтобы был найден труп с запиской в руке, которая навела бы власти на наш след – для опознания. Прости, что я причинила тебе боль этим маскарадом. Я не сказала тебе сразу всей правды, потому что опасалась, что в нынешнем состоянии ты не сумеешь притвориться как следует. – Мать говорила спокойным, будничным тоном, словно государственный муж, чья повседневная работа – принимать важные решения и потом разъяснять их смысл перепуганному народу. Но мне недоставало ее хладнокровия.