Альбрехт Бранденбургский вернулся вечером с охоты в рейнских лугах, где его загонщики уложили семь диких кабанов и полсотни зайцев. Сам его высокопреосвященство не любил охотиться. Весть о том, что Великий Рудольфо погиб во время своего выступления, мало взволновала князя-епископа. Его секретарь Иоахим Кирхнер не стал вдаваться в подробности несчастного случая, и Альбрехт не расспрашивал. Его гораздо больше интересовали доходы проповедников отпущения грехов, что Кирхнер предпочел бы обойти смиренным молчанием, поскольку овчинка явно не стоила выделки. Кирхнер даже навлек на себя гнев своего духовного хозяина, обозвавшего его бездельником и другими нелестными словами.
— У тебя хотя бы хватило ума прогнать шутов вместе с их мертвым канатоходцем? — осведомился Альбрехт, дав волю своему недовольству.
— Нет, — ответил Кирхнер. — Об этом я хотел бы сначала поговорить с вами. Дело в том, что произошло в некотором роде чудо.
— Чудо? — Не было, пожалуй, другого понятия, которое приводило бы архиепископа в такое волнение, как чудо. Это было прекрасно известно секретарю его курфюрстшеской милости, и он изредка пользовался этим, чтобы спасти свою шкуру. Так случилось и на сей раз.
— Хотя Великий Рудольфо и убился насмерть, — пояснил Кирхнер, повысив голос, — но на следующий день его жена поднялась на башню восточных хоров, ставшую роковой для Рудольфо. Майнцы были вне себя от восторга!
Князь-епископ бросил на секретаря недоверчивый взгляд.
— И ты это видел собственными глазами? Я хочу сказать, ты можешь подтвердить, что эта женщина поднялась по канату на башню? И она все еще жива?
— Клянусь всеми святыми! Свидетелями стали еще сотни, если не тысячи людей. Народ неистовствовал от восхищения, когда Магдалена с уверенностью сомнамбулы восходила по пеньковому канату, подобно деве Марии, вознесенной на небо.
Альбрехт Бранденбургский задумчиво покачал головой.
— Эта баба не только красива и умна, она еще вдобавок обладает свойствами, вызывающими подозрения…
— Ваша курфюрстшеская милость, — перебил Кирхнер своего хозяина, — умоляю, не произносите того, о чем вы подумали! Каноники уже послали за инквизицией.
Альбрехт отмел опасение Кирхнера пренебрежительным жестом:
— А как иначе прикажешь все это объяснить? Наверняка эта баба в сговоре с дьяволом! Она колдунья!
Кирхнер быстро осенил себя едва заметным крестным знамением и сложил руки. Он молчал. Молчал, потому что было совершенно бессмысленно перечить князю-епископу. Любое возражение приводило к тому, что Альбрехт Бранденбургский еще упорнее стоял на своем.
— Вы действительно хотите передать ее святой инквизиции? — робко поинтересовался Кирхнер.
— Ты считаешь, что она могла бы быть нам полезна в другом качестве? — Князь-епископ пожал плечами. И добавил с тяжелым вздохом: — Кирхнер, нам нужны деньги. И я не знаю, где их взять. Я хоть и пригласил Маттеуса Шварца, бухгалтера этого воняющего деньгами Фуггера, на охоту и умасливал его как мог, он все равно продолжает настаивать на своем требовании: одиннадцать тысяч рейнских гульденов — проценты по займу — и столько же в счет погашения долга! Я спрашиваю тебя, Кирхнер, где взять столько денег и не украсть? Был бы Фуггер верующим христианином, а не безбожным язычником, поклоняющимся только мамоне, он бы списал нам все долги за полное отпущение грехов.
— Ваша курфюрстшеская милость, — возмутился секретарь, — если мне будет позволено заметить, Якоб Фуггер живет кредитами, и своим местом и саном вы обязаны именно ему. Без его денег вы бы и сегодня были еще епископом Магдебургским и администратором Хальберштадта. Деньги правят миром, и никуда от этого не денешься. Впрочем, кому я это говорю!
— Кирхнер! — возмущенно перебил увлекшегося секретаря архиепископ. — Я запрещаю тебе разговаривать со мной в таком тоне. Такие слова из твоих уст ранят мою чистую душу. Или эта баба уже и тебя околдовала?
— Околдовала? С бабой, досточтимый князь, это мало связано, точнее говоря, вообще не связано. Горькая правда, с позволения сказать, состоит в том, что изрядное время вы живете не по средствам, иными словами, в долг, то есть на деньги других людей. Неудивительно, если однажды они захотят их вернуть. Но мы ушли в сторону. Вы действительно хотите отдать жену канатоходца инквизиции?
— А что, есть другие варианты? — Альбрехт коварно ухмыльнулся.
— Ваша курфюрстшеская милость, вы же знаете, что это значит!
Кардинал равнодушно кивнул.
На следующее утро, еще до рассвета, труп Рудольфо был перевезен из покойницкой за городской чертой в больницу для бедных. Лишь немногие из близкого окружения Альбрехта Бранденбургского и его секретаря Кирхнера имели право знать об этом, потому что план, который вынашивал князь-епископ, был порочен по церковным догматам и строго воспрещен законами империи.
Альбрехт и его секретарь всю ночь жарко дискутировали, прежде чем принять решение. Поначалу Кирхнер был против этой затеи, пока его курфюрстшеская милость не доказал ему обратное. Ибо, считал Альбрехт, человек с такими способностями, как Рудольфо, должен иметь внутренний орган, которого недостает остальному человечеству, или же остальное человечество не осознает это.
А потому он приказал врачу больницы для бедных, отупевшему старику с паучьими пальцами, увидев которые, как поговаривали в Майнце, иной жалкий пациент тут же отдавал Богу свою страждущую душу, анатомировать труп канатоходца, то есть вскрыть бренную оболочку в тех местах, в которых мог находиться такой орган.
Причина неправомерного любопытства Альбрехта заключалась не столько в его тяге к исследованиям, сколько в вере — нет, не в Творца, а в доходный гешефт, которым могла бы стать продажа этого открытия. Ведь если кардиналу что-то и было нужно, то только деньги, много денег.
Под покровом темноты, еще до заутрени в соборе, Альбрехт с Кирхнером отправились пешком к больнице для бедных, которая находилась за церковью кармелиток, где их ожидал врач Ридингер.
Обветшалое строение было пронизано отвратительным зловонием, превосходившим по силе даже утреннюю вонь в переулках, когда майнцы опорожняли из окон свои ночные горшки. Чтобы перекрыть гнилостные испарения, доктор Ридингер протянул кардиналу и его секретарю тряпки, пропитанные едкой жидкостью, которые те прижали к носу и рту.
Сам он, ставший за долгие годы невосприимчивым к любым запахам, отказался от подобных подручных средств. Он полагал, что один запах ни в коем случае не способен нейтрализовать другой, в лучшем случае он может его перекрыть и тем самым обмануть нос, так же как человеческое ухо не способно убить звуки, а лишь может быть введено в заблуждение более сильным шумом, что в итоге приводит к глухоте. Именно это случилось с его обонянием.
Длинный коридор заканчивался комнатой с голыми стенами и земляным полом, в которой стояли два грубо сколоченных деревянных стола: один посередине, второй у стены; на втором были разложены пилы, ножи, разные крюки и щипцы, освещенные мигающей настенной коптилкой.