— Да, — согласился Лоредано. — И совершенно очевидно, что он обладает не меньшим талантом в них влипать.
Улыбка Эмилио стала несколько натянутой.
— Не стану спорить. Но это легкомыслие, на которое вы указываете, тоже своего рода оружие: в конце концов, никто ни разу не заподозрил, что он работает на нас. Поверьте мне, я неспроста выбрал именно этого человека.
Дож некоторое время размышлял.
— Допустим, Эмилио… Допустим на секундочку, что мы поступим так, как вы рекомендуете, с учетом всех сопряженных с этим рисков… Вы уже озвучили узнику это предложение?
— Да, ваша светлость. Он согласился, естественно. И ждет только нашего решения. Представьте себе: он воспользовался заключением, чтобы написать свои мемуары… Как вы догадываетесь, я дал ему понять, что подробностей дела, о котором мы говорим, там быть не должно… Не то чтобы я думал, будто его опус прочтут потомки! Но было бы нежелательно доверить перу подробности данного нами поручения. Иначе это может дискредитировать и нас, и советы, и все правительство в целом.
— Ха! Заметьте, я вас за язык не тянул!
Дож уселся в кресло, задумчиво поглаживая бороду.
— Да ладно, ваша светлость, чем мы, собственно, рискуем? — подошел к нему Эмилио. — В худшем случае он удерет, но в лучшем… Быть может, он окажется для нас изумительным инструментом… Мечом он владеет как никто, умеет вызвать людей на откровенность, а его острый ум, если его направить в нужное русло, может спасти Венецию. Ирония, которую он и сам не преминул подметить и которой наслаждается. Он сочтет это некоей формой искупления… А искупление, ваша светлость… Это мощный стимул…
Дож еще некоторое время поразмыслил, прикрыв глаза и задумчиво потирая подбородок. Наконец, вздохнув, посмотрел на Эмилио.
— Хорошо. Доставьте его сюда. Я полностью доверяю вашему суждению. Но учтите, лично хочу его увидеть и послушать, чтобы составить более полное представление о характере этого человека.
Эмилио улыбнулся и, медленно поднявшись с кресла, поклонился.
— Быть посему, ваша светлость, — произнес он, подняв брови и расплывшись в широкой улыбке.
Виндикати уже вышел, когда дож озабоченно пробормотал:
— И все же… Выпустить Черную Орхидею!
* * *
Дож закрыл глаза.
Перед его мысленным взором предстали боевые галеры, ведущие обстрел, бегущие в ночи фигуры в капюшонах, обрушивающиеся на Венецию, поглощенный пожарами карнавал… Он ощущал запах пороха и слышал грохот орудий. Он представил Светлейшую, навсегда исчезающую в бездне вод. Узрел и грандиозный спектакль собственной гибели.
Дожу принесли чашечку горячего кофе, стоявшую теперь рядом с бачетой. Глаза старика изучали кофейную гущу.
И Франческо Лоредано, сто шестнадцатый дож Венеции, подумал:
«Хищники выпущены».
Песнь II
Преддверие ада
Пьомби, тюрьма венецианской инквизиции, являлась составной частью Дворца дожей. Ее камеры, накрытые свинцовыми плитами в три квадратных фута, считались самыми надежными в Италии. Туда можно было попасть либо из дворца, либо из другого здания, пройдя по мосту Вздохов. Названием своим этот мост был обязан отнюдь не вздохам влюбленных, а последним воплям приговоренных, которых вели по нему к месту казни. За решетками резных окон моста Вздохов угадывалась лагуна. Затем шли узкие коридоры и подъем вверх, под самую крышу, где находились камеры наиболее злостных преступников.
В одной из них и сидел человек, которого с давних пор обвиняли в нарушении приятного спокойствия Венеции. Не будучи самым гнусным из бандитов, он часто пребывал в этих казематах, а сей раз мог попасть прямо на эшафот из-за своего аморального образа жизни и склонности к авантюрам. Процесс над ним еще не завершился. И недавний разговор с Эмилио Виндикати давал надежду выпутаться из этой передряги. Мужчина был длинноволос, но ежедневно брился и обихаживал себя так, будто собирался на свидание. Красиво очерченные брови, изящный нос, рот с ехидными складочками по углам, выразительные глаза, способные как видеть истину, так и скрывать ее. Его породистый облик контрастировал с окружающей обстановкой. Ему даровали возможность получать книги и держать в камере, помимо тюфяка, на котором он спал, еще и стол.
Он подружился со своим тюремщиком, Лоренцо Басадонной, снабжавшим его перьями для письма, чернилами и веленевой бумагой, чтобы он мог скомпоновать свои воспоминания, записанные в виде разрозненных кусков. Время от времени между тюремщиком и заключенным завязывались оживленные дискуссии, и вопреки неприятному положению последнего, для которого лишение свободы являлось наихудшим из наказаний, они частенько разражались хохотом. Также узнику было разрешено изредка играть в карты с другим заключенным. Старинным приятелем, человеком небезызвестным в Светлейшей, неким Джованни Джакомо Казановой, также обвиненным в неоднократном нарушении общественного порядка. Кроме того, его навещал слуга Ландретто, приносивший кипы книг, еду и городские новости.
В тот момент, когда Эмилио Виндикати готовился освободить узника, он, как обычно, сидел над листом веленевой бумаги и писал. И впрямь странная судьба была у этого выходца из низов. Он родился в самом сердце Венеции, в квартале Сан-Марко, 12 июля 1726 года. Его родители жили подле церкви Святой Троицы и работали вместе с отцом и матерью Казановы в театре, открытом в 1655 году семейством Гримани. Его мать, комедиантку, звали Джулия Пагацци. Отец, Паскуале, костюмер, сын сапожника и бродяга, исчез очень рано. И тогда Джулия уехала во Францию в поисках счастья, а ее чадо осталось в полном одиночестве. У него имелись братья и сестры, но он о них практически не вспоминал. Он вырос у бабушки, старой Елены Пагацци. Подражая Джакомо, с которым познакомился еще в Сан-Самуэле, он отправился в Падую, чтобы приступить там к учебе. Но попал в когти друга семьи, Алессандро Боначини, поэта, распутника и безденежного аристократа, приобщившего его к радостям жизни, делая вид, будто ведет дорогой Господа.
С дипломом доктора в кармане, юноша вернулся в Венецию, где принял постриг и малые обеты. Ему прочили церковную карьеру — традиционный способ подъема но социальной лестнице, который по крайней мере в одном пункте соответствовал его стремлениям: огромному желанию прославиться — парадоксальное, но вполне понятное наследие одиночества и заброшенности, испытанных им в детские годы. Эскапады стоили ему заключения в форту Святого Андрея на острове Сант-Эразмо, напротив Лидо; кстати говоря, именно тогда он впервые пересекся в тюрьме со своим приятелем Казановой. Один римский кардинал тщетно пытался вернуть его на путь истинный, но он предпочел удрать, вступив в армию, затем болтался по морям от Корфу до Константинополя и вернулся в Венецию в качестве скрипача в оркестре театра Сан-Самуэле, того самого, где некогда подвизались его родители. Очередное «призвание», к которому он, к слову сказать, вовсе не питал склонности. Но непристойные выходки в компании с Джакомо и приятелями из Сан-Самуэле позволяли ему от души потворствовать своим порокам. У него была хорошая школа.