Улица, где жил Франц, была тихая, бедная, кончавшаяся тупиком, а другим концом выходила на небольшую площадь, где по вторникам и пятницам расставлял свои лотки скромный рынок. Оттуда растекались две улицы, – налево – кривой переулок, где в дни политических торжеств торчали из окон грязно-красные флаги; направо же – длинная, людная улица, на которой, между прочим, был магазин, где всякая вещь стоила пять грошей, будь то пара подвязок или бюст Шиллера. Эта улица упиралась в каменный портик, с белой буквой на синем стекле, – конечная станция подземной дороги. Там нужно было свернуть налево, по бульвару, дальше дома обрывались, кое-где строилась вилла или ширился зеленый пустырь, разделенный на огородики. Затем опять дома, – огромные, розовые, только что созданные. Марта завернула за угол последнего из них и оказалась на своей улице. Особнячок был в другом конце, – недалеко от широкого проспекта, где водились два вида трамвая, 113-ый и 108-ой, и один вид автобуса.
Она быстро прошла по гравистой тропе, ведущей к крыльцу, – и в это мгновение солнце, прокатившись по мягкому исподу замшевых туч, нашло прореху и торопливо прорвалось. Деревца вдоль тропы сразу вспыхнули мокрыми огоньками, и паутина кое-где раскинула радужные спицы. Газон заискрился. Стеклянным крылом блеснул пролетевший воробей.
Когда она вошла в прихожую, перед ее глазами в сравнительной темноте поплыли румяные пятна. Дом был пуст; в столовой – еще не накрыто; в спальне, на ковре, на синей кушетке, – аккуратно сложено солнце. Она стала переодеваться, счастливо и нежно улыбаясь зеркалу.
И немного погодя, когда она уже стояла посреди спальни, в легком темно-красном платье, чуть-чуть подкрашенная, с гладкими висками, донесся к ней снизу лирический лай Тома, и затем – громкий голос, показавшийся ей незнакомым. Сходя по лестнице, она встретила на повороте чужого господина, который быстро поднимался, посвистывая и ударяя стеком по балюстраде. «Здравствуй, моя душа, – сказал он, не останавливаясь, – я через десять минут буду готов». – И последние две-три ступеньки перейдя одним шагом, он весело крякнул, причем искоса посмотрел вниз на ее уплывавший пробор. «Поторопись, – сказала она, не оглядываясь. – и, пожалуйста, чтобы от тебя не пахло манежем». Наверху, с легким смехом, закрылась дверь.
И потом, за обедом, окруженная сочным разговором и тем особым, не то стеклянным, не то металлическим, звоном, присущим человеческому питанию, Марта продолжала не узнавать хозяина дома – его подвижные подстриженные усы и манеру его быстро кидать себе в рот то редиску, то кусочек булочки, которую он мял на скатерти, пока говорил.
Справа от нее сидел грубоватый титулованный старик, слева толстый Вилли Грюн, с румянцем во всю щеку, с тремя правильными складками жира сзади, над воротничком; рядом с ним шумела его мать, тоже тучная, тоже лупоглазая, говорившая скрипучим голосом, который переходил в тряский клокочущий смех; а подле старика блистала огнем длинных, длинных серег молодая госпожа Грюн, напудренная до смертельной белизны, с неестественно-узкими и дугообразными бровями; и между ними, там, там, напротив Марты, скрываемый то мясистой георгиной, то хрусталем, сидел, говорил, смеялся совершенно лишний, совершенно чужой господин. Все, кроме этого господина, было хорошо, приятно, – и гусь, удавшийся на славу, и тяжелый добродушный профиль лысого Вилли, и разговор об автомобилях и сальный анекдотец об охотничьем павильоне, сообщенный ей вполголоса титулованным стариком. Ей казалось, что она сама много говорит, а на самом деле, она все больше молчала, но молчала так звучно, так отзывчиво, с такой живой улыбкой на полуоткрытых блестящих губах, с таким светом в глазах, подведенных нежной темнотой, что действительно казалась необыкновенно разговорчивой. И Драйер, поглядывая на нее из-за толстых розовых углов георгин, наслаждался ею, слушая счастливую речь ее глаз, лепет ее поблескивавших рук, – и сознание, что она все-таки счастлива с ним, как-то заставляло его забыть редкость и равнодушность ее ночных соизволений.
– Я считаю про себя, считаю… считаю… – призналась она Францу в одну из ближайших встреч, когда он вдруг стал добиваться у нее, любила ли она когда-нибудь мужа.
– Я, значит, первый? – спросил он жадно. – Первый?
Она, вместо ответа, скаля влажные зубы, медленно ущипнула его за щеку. Франц обхватил ее ноги и смотрел на нее снизу вверх и слегка поводил головой, стараясь захватить в рот ее пальцы. Уже одетая, готовая к уходу и все не решавшаяся уйти, она сидела в плетеном кресле, а он ежился на коленях перед ней, растрепанный, в мигающих очках, в новых белых подтяжках. Только что он переобул ей ноги, – она носила, пока была у него, ночные туфельки с пунцовыми помпончиками, и эти туфельки (его скромный, но продуманный подарок) оставались у него в верхнем отделении ночного столика и вынимались оттуда, как только она возвращалась. Да и вообще вся комната несомненно похорошела. На столе в синей вазе с одним продолговатым бликом розовели три георгины. Появилась кружевная скатередка, – а скоро должна была въехать кушетка, и для нее Марта уже приобрела две павлиньего цвета подушки. В целлулоидовой коробочке на умывальнике лежало любимое мыло Марты, – бледно-коричневое, пахнущее фиалкой. Белье в ящиках было пересмотрено, пересчитано, на новых подштанниках красовались четкие метки, два новых галстука, темный и светлый, висели на веревочке с внутренней стороны шкапной дверцы. И был один медленно назревающий, упоительнейший проект: – смокинг!
Франц возмужал от любви. Эта любовь была чем-то вроде диплома, которым можно гордиться. Весь день его разбирало желание кому-нибудь показать диплом. В четверть восьмого (Пифке, думая угодить хозяину, отпускал его чуть раньше других), он запыхавшись, влетал к себе в комнату. Через несколько минут являлась Марта. В четверть девятого она уходила. А в без четверти девять Франц отправлялся ужинать к дяде.
Теплое текучее счастье заполняло его всего, словно не кровью были налиты жилы, а вот этим счастьем, бьющимся в кисти, в виске, стучащим в грудь, выходящим из пальца рубиновой капелькой, если уколет случайная булавка; а с булавками ему приходилось много иметь дела в магазине, – и благо еще, что был он в таком отделе, где не приходилось с булавками во рту хариусом виться вокруг беспокойного господина в одноруком, испещренном наметками, исчерченном медом пиджаке. Но вообще руки у него стали проворнее, он не ронял легких картонных крышек, как в первые дни. И эти быстрые прилавочные упражнения как бы готовили его руки к другим, тоже быстрым, тоже легким движениям, пронзительно волнующим Марту, ибо его руки она особенно любила, и больше всего любила их тогда, когда скорыми, как бы музыкальными прикосновениями они снимали с нее платье и пробегали по ее молочно-белой спине. Так, прилавок был немой клавиатурой, на которой Франц репетировал счастье.
Зато, как только она уходила, как только приближался час ужина, и надо было встретиться с Драйером, – все менялось. Как иногда, во сне, безобиднейший предмет внушает нам страх и уже потом страшен нам всякий раз, как приснится, – и даже наяву хранит легкий привкус жути, – так присутствие Драйера стало для Франца изощренной пыткой, неотразимой угрозой. Когда в первый раз, через полчаса после свидания он прошел, нервно позевывая и поправляя на ходу очки, короткое расстояние между калиткой и крыльцом, когда в первый раз в качестве тайного любовника хозяйки дома, подозрительно блеснул очками на Фриду и, потирая мокрые от дождя руки, переступил порог, Францу было так жутко, что он с испуга огрызнулся на Тома, встретившего его в гостиной с почти человеческой радостью, и, дожидаясь появления хозяев, стал суеверно искать в цветистых глазах подушек каких-то грозных признаков беды. Его затошнило от ужаса, когда, с неожиданным стуком, из двух разных дверей, как на резко освещенной сцене, одновременно вошли Марта и Драйер. Он вытянул по швам руки, и ему казалось, что в этой позе он быстро поднимается вверх, сквозь потолок, сквозь крышу, во тьму, – а на самом деле, вытянутый, опустошенный, он здоровался с Мартой, здоровался с Драйером – и вдруг из небытия, с неведомой высоты, плотно упал на ноги посреди комнаты, когда Драйер, как всегда, описал указательным пальцем быстрый круг и легонько ткнул его в пуп, сочно квохнув; и Франц, как всегда, преувеличенно ёкнул, животом захихикав, – и, как всегда, холодно сияла Марта. Страх не пропал, а только на время приглох: один неосторожный взгляд, одна красноречивая улыбка, – и все разъяснится, – и будет ужас, который нельзя вообразить. С тех пор, всякий раз, когда он входил в этот дом, ему казалось, что вот, нынче Марту выследили, она во всем призналась мужу, – и катастрофическим блеском встречала его люстра в гостиной.