Он побежал по двору, и несколько минут спустя вооруженный патруль вышел через главные ворота. У меня словно гора с плеч свалилась, но легче я себя не почувствовал. Мысль о том, что случилось за прошедший день в Кенигсберге, и о том, что еще могло случиться, давила мне на душу, подобно тяжелой гранитной плите. Тьма надвигалась на меня. Тьма и страшное чувство ответственности. Три человека погибли по моей вине. Я закрыл глаза, чтобы отогнать жуткие видения.
— Вы побледнели, сударь. — Кох стоял передо мной с выражением озабоченности на лине. — Не стоит так переутомляться, сударь. День выдался долгий и тяжелый, но в полковой кухне можно подкрепиться. Вы с завтрака ничего не ели.
— Спасибо, Кох, — ответил я и попытался улыбнуться. — Вы мне как нянька.
Его непроницаемое лицо немного смягчилось.
— Следуйте за мной, сударь.
Я все больше склонялся к мнению, что при всех моих оплошностях по крайней мере одно правильное решение я все-таки принял. После всех сложностей, с которых начиналось наше знакомство, сержант Кох показал себя с лучшей стороны. Распахнув дверь, он провел меня в обширное сводчатое помещение, жарко натопленное керамической печью гигантских размеров.
— Гарнизонная столовая, — пояснил он.
В воздухе стоял густой запах пота и вареной баранины, однако меня он не раздражал. После ароматов кантовской лаборатории — смеси метилового спирта с запахами разлагающейся человеческой плоти — здешние казались мне вполне приемлемыми. Это были запахи живых людей, занимавшихся важными делами: работой, едой, защитой города и его обитателей.
Кох усадил меня, затем куда-то удалился и вернулся несколько минут спустя вместе с молодым солдатом в белом фартуке, поставившем передо мной поднос. На нем была чашка бульона из баранины с плававшими в ней толстыми хрящами, черный хлеб и красное вино. Солдатская трапеза. Я набросился на нее с волчьим аппетитом, а Кох стоял рядом с видом гордого ресторатора.
Почти сразу же я почувствовал себя намного лучше.
— Не для слабых желудков, Кох, — скачал я между двумя очередными ложками бульона, — но, пожалуй, самая вдохновляющая еда, которую я когда-либо ел в жизни. А теперь, что вы можете сообщить мне о женщине, нашедшей первый труп, и о жандарме, разговаривавшем с ней?
Я проглотил еще ложку бульона.
— Как его зовут?
— Люблинский, сударь.
— Вы с ним беседовали?
Он кивнул.
— Весьма своеобразный человек, герр поверенный, — ответил Кох.
Я перестал есть и взглянул на него:
— Что вы имеете в виду?
— Сами увидите, сударь, — ответил сержант с неловкой улыбкой. — По моему мнению, было непростительной ошибкой оставлять столь деликатное дело в руках грубых солдат. Когда речь идет о сражении, они знают, что им делать. Но попросите их поговорить с женщиной, и невозможно предсказать, что из этого выйдет.
— Он проживает здесь? — спросил я, отхлебывая вино.
— Он в лазарете, сударь.
— Он болен?
— Не совсем. — Кох поднес палец к щеке. — У него здесь рана. Создается впечатление, что кто-то ударил его шпагой.
— На дуэли?
— Люблинский, вероятно, будет отрицать данный факт. Солдаты, как правило, все отрицают.
— Я хотел бы поговорить с ним прямо сейчас.
Кох указал на поднос:
— Может быть, вначале вы закончите трапезу, сударь?
— Он один из следователей, Кох. Чем скорее я его увижу, тем лучше.
— Я пойду и позову его из лазарета.
Кох ушел, а я завершил еду. К тому времени когда Кох вернулся в компании Люблинского, я снова почувствовал прилив сил.
Когда офицер вошел в комнату, в первое мгновение я не обратил на него внимания, а налил себе еще вина в бокал и выпил до дна, чувствуя, как теплая жидкость растопила холод ужасного утра и еще более ужасного дня.
— Стойте здесь, — услышал я слова Коха. После чего он обошел вокруг стола и замер рядом со мной, подобно ангелу-хранителю.
Люблинский щелкнул каблуками и вытянулся по стойке «смирно». Только после этого я поднял на него глаза и ощутил внезапную дурноту, которую можно было бы приписать тяжелой пище, только что мною поглощенной. Однако причина была совершенно в другом. Возглас отвращения застыл у меня на губах. Никогда раньше мне не приходилось видеть человека более отвратительной наружности. Каждый дюйм его грубой красноватой кожи был изрыт оспинами, рябинами, шишками, наростами — всем тем, что лютая болезнь способна оставить на теле. От лба до подбородка его лицо утратило всякое сходство с человеческим. Общаясь с крестьянами, работавшими на землях моего отца, я видел, что оспа способна сделать с человеком. Но то, что она сотворила с Люблинским, вообще не поддавалось описанию.
Воротник его куртки был достаточно высок, чтобы скрыть синевато-багровые оспины и гнойники, которыми была испещрена шея. На левой щеке у Люблинского виднелась широкая, окаймленная кровавым кругом рана.
— Сними шапку в присутствии господина поверенного, — резко приказал Кох. Люблинский повиновался, обнажив лысину, поражавшую исключительным уродством: вся она была столь же щедро усеяна шрамами, наростами, следами от язв, как и лицо. Если бы не рост, телосложение и солдатские умения, единственное место, где он смог бы найти себе пропитание, был бы бродячий цирк. Он взглянул поверх меня на Коха, вынудив того посмотреть ему прямо в глаза. А глаза у Люблинского были большие, черные, пронзительные, полные какой-то особой энергии. Он был бы, несомненно, красив, если бы судьба так жестоко не обошлась с ним. С высокими скулами, орлиным носом, квадратной, четко выраженной челюстью, сильным подбородком в другом, лучшем варианте своей жизни он мог бы стать моделью художника или возлюбленным баронессы.
— Мне убрать тарелки, сударь? — спросил Кох.
— Не беспокойтесь. — Мне не хотелось никак унижать Коха в присутствии этого человека. — Вы помогали в расследовании убийств под непосредственным руководством профессора Канта, не так ли? — спросил я, обращаясь к Люблинскому.
Его взгляд метнулся от меня к Коху, затем снова ко мне, и он открыл рот, чтобы заговорить. Если лицо Люблинского потрясло меня, то голос ужаснул. Казалось, у него во рту сидел вырвавшийся на волю страшный дикий бабуин, животное, которое он почти не способен был укротить. По-видимому, я как-то продемонстрировал замешательство, потому что Люблинский внезапно замолчал, затем заговорил снова, пытаясь произносить каждое слово медленно, дабы избежать непроизвольных носовых и гортанных звуков, из-за которых его речь было практически невозможно понять.
— Профессора какого? — проскулил он. Слова со свистом вырывались из изуродованной ротовой полости. — Я сделал то, что мне сказали. Доклады они хотели. Доклады они получили.
— Вам ведь также заплатили за несколько рисунков, которые вы сделали по поручению профессора Канта.