На суше конница ничем не уступала своим товарищам, действовавшим на море. Она совершила несколько десятков вылазок, нападая на отряды карфагенян, рыскавшие по окрестностям в поисках провианта и фуража, уничтожая лазутчиков, бродящих по окрестностям, а также создавая угрозу для передовых частей Гимилькона в долине Анапа.
Таким образом, в постоянных стычках, прошла весна и настало лето — раскаленное, влажное, душное.
Оно принесло в карфагенский лагерь чуму. Мертвых сбрасывали в болото, привязывая к ногам камень, и от этого зараза распространялась еще больше, передаваясь по подземным водным артериям.
Удушливая жара высушила множество колодцев в пределах городских стен, но источник Аретузы продолжал бить, чистый и прозрачный. Филист вспомнил слова Иолая, сказавшего, что именно в нем кроется спасение Сиракуз, и отдал распоряжение пить воду только из святого ключа — до тех пор, пока война не окончится и снова не польют дожди.
В бесконечные дни, под лучами слепящего, немилосердного солнца, Дионисий часто ловил себя на мысли о дикарке, обитавшей в скалистой долине у истоков Анапа, и о том дне, когда занимался с ней любовью на берегу, обнаженный и счастливый. Он спрашивал себя, жива ли она еще и помнит ли о нем.
Ни супруга-италийка, всегда готовая дарить свои ласки, чтобы что-то получать взамен, искусная блюстительница своей красоты, ни сиракузка, часто грустная и замкнутая в себе, никогда не доставляли ему столько удовольствия. Даже рождение сыновей, Гиппарина и Нисея, не стерло с лица Аристомахи тень печали, почти постоянно омрачавшей его.
Вот уже некоторое время Дионисий избегал встреч со случайными женщинами, боясь поставить под угрозу собственное здоровье, и с друзьями стал видеться реже. Вследствие этого его одиночество усилилось, и все мысли сосредоточились на военных действиях, на политическом проекте создания Великого греческого государства на западе, которому он посвящал всю свою энергию. Он спрашивал себя, сколько человек в городе любят его, сколько — ненавидят и сколько — боятся.
Среди этих размышлений в нем с каждым днем росли подозрения, а вместе с ними страх перед покушением на его жизнь, способным свести на нет все потраченные усилия, огромные человеческие потери, цену огромной крови, заплаченную за мечту о величии, в которую, быть может, продолжал верить лишь он один. Столько раз в голове его звучали слова приемного отца Гелорида: «Тиран покидает свое место, только если его стащат оттуда за ноги». И образ, сопряженный с этой фразой, угнетал его сердце и разум, а он ни с кем не мог поговорить по душам. Ему нельзя было показывать свою слабость и уязвимость даже последним из оставшихся в живых друзей: Иолаю, Филисту и все тому же Лептину.
Лишь великан Аксал, неотступный телохранитель, внушал ему ощущение спокойствия, подобно доспехам защищавший его грудь в бою. Таким было это могучее и слепо преданное ему существо, готовое исполнить любое приказание, по первому знаку.
Однажды, обсуждая план нападения с военачальниками во дворе крепости, Лептин взял копье у одного из кампанских наемников, чтобы острием начертить на песке оперативный план, и Дионисий вздрогнул. На мгновение на его лице Лептин прочел гнев и ужас и не поверил своим глазам, но вернул копье стражнику и молча пошел прочь.
Дионисий догнал его и остановил:
— Куда ты идешь?
— И ты еще спрашиваешь?
— Ты не понял… Воины не должны позволять кому-либо обезоруживать себя, и я не могу допустить, чтобы…
— Ты еще способен отвечать искренне? — спросил Лептин, пристально глядя ему в глаза.
— Что ты хочешь сказать?
— Так способен или нет? — переспросил он. — Да.
— Тогда отвечай, ты подумал, что я хочу тебя убить?
Дионисий молчал несколько бесконечных мгновений,
понурив голову, потом проговорил:
— Да, я так подумал.
— Почему?
— Не знаю.
— Тогда я скажу тебе почему. Потому что, будь ты на моем месте, ты оказался бы на это способен.
— Нет, — возразил Дионисий. — Это неправда. Причина, быть может, состоит в том, что я ненавижу себя больше, чем кто-либо другой.
Оба умолкли. Они смотрели друг другу в глаза, не в силах выдавить из себя ни слова.
— Что мне делать? — наконец спросил Дионисий.
— Нападать. Веди своих людей в бой, в первом ряду. Сиракузцев, не наемников. Этих отправь в бой одних. Покажи им, что ты — один из них, что ты готов умереть за то, во что веришь. — Больше он ничего не сказал и двинулся прочь по коридору. Дионисий стоял и слушал, как звук его шагов замирает вдали.
К наступлению было решено перейти, лишь когда войска Гимилькона действительно обессилеют, а смрад от трупов станет невыносимым. В такой ситуации Дионисий рассчитывал воплотить в жизнь свой былой план, провалившийся в Геле.
— Мы атакуем их тремя армейскими корпусами, — заявил он на собрании высшего командования. — Я возглавлю центральный отряд, который двинется непосредственно на Даскон. Эвридем поведет второй, состоящий из наемников, с запада. Лептин, ты будешь руководить действиями с моря, откуда высадится третий отряд войска. Решение о том, когда начинать штурм, примем на месте, когда исход схватки будет ясен и все три подразделения займут свои позиции у укрепленного лагеря. Пароль — «Аполлон».
Два сухопутных корпуса вышли под покровом сумерек, после того как Лептин вывел флот из порта, и Дионисий устремился прямо к крепости Даскон, захватив ее врасплох. После этого он устроил там командный пункт своей армии и подал знак Эвридему на введение в бой наемников как раз в тот момент, когда Лептин огибал южный мыс Ортигии. Спартанец велел начать атаку.
Несмотря на губительные последствия чумы, иберы и кампанцы Гимилькона проявили храбрость в бою, дав решительный отпор наемникам Эвридема и нанеся им серьезные потери. Тем временем Лептин высадил на берег свои отряды, а Дионисий подошел к лагерю с основной массой своих войск, оставив лишь часовых в долине перед крепостью Даскон.
Вскоре выяснилось, что лагерь Гимилькона обнесен слишком мощными укреплениями, практически непреодолимыми для фронтальной атаки, а потому Дионисий решил не рисковать. Вместо этого он бросил своих людей на оборонительные сооружения вокруг морского лагеря. Зажатые между людьми Лептина и двумя подразделениями сухопутной армии, мавры и ливийцы, поставленные на защиту кораблей, были опрокинуты и разгромлены. Многие из легких карфагенских судов находились на берегу, и Дионисий велел поджечь их, превратив тем самым лагерь в огромный костер. Сильный ветер со стороны суши сдул пламя в море, и значительное число транспортных кораблей тоже поглотило пламя. Оставшиеся без своих команд триеры, стоявшие на якоре третьим рядом, частью уничтожили, частью оттащили на буксире в порт Лаккий. Лишь менее трети ушло в открытое море, численность же их экипажей заметно сократилась.
На стенах города собралась огромная толпа, привлеченная зрелищем столь масштабного пожара, и люди, вне себя от радости при виде того, как происходит уничтожение вражеского флота, испускали громкие одобрительные крики в адрес воинов, чьи фигуры четко выделялись на равнине внизу. Многие, особенно старики и юноши, видя большое количество судов противника в гавани, оставленных без присмотра, выходили в море — кто на чем, — чтобы захватить их и притащить на буксире в порт. Число захваченных судов оказалось столь значительным, что в конце концов в гавани не осталось свободного места для них и пришлось поставить их на якорь прямо посреди пролива или вдоль северного берега.