К тому же из всех неоконченных литературных произведений «Бувар…» считался одним из самых знаменитых, совершенно так же, как… «Друд»! И когда после нескольких недель бесплодных усилий я наконец осознал эту очевидную параллель, меня охватила какая-то чудовищная усталость.
В тот вечер, тоскливо перелистывая моего Флобера, я уперся взглядом в этот пассаж: «Наконец, они решили сочинить пьесу. Трудную сторону составлял сюжет. Они его изобретали за завтраком и пили кофе — напиток, необходимый для творчества, — затем пропускали две-три рюмочки. Ложились в постель соснуть, после чего спускались во фруктовый сад, гуляли там, наконец выходили за ворота, чтобы обрести вдохновение в полях, блуждали рядом и возвращались измученные. Или же они запирались на ключ. Бувар разгружал стол, клал перед собой бумагу, обмакивал перо и замирал, уставившись глазами в потолок, между тем как Пекюше размышлял в кресле, вытянув ноги и поникнув головой. Иногда они чувствовали трепет и как бы дуновение идеи; уже готовились ее схватить, но она ускользала».
А снаружи надрывался экскаватор, буксуя на опилках. Это было уже слишком. Я откинулся на спинку рабочего кресла и разразился громким хохотом душевнобольного. Потом выключил пишущую машинку, вышел из комнатки, обещая себе, что больше в нее уже не вернусь, и запер за собой дверь.
Я тихо вошел в спальню. Матильда не закрыла ставни, но была уже глубокая ночь, и в свете фабричных огней я мог различить только какую-то удлиненную форму посередине кровати. Невозможно было понять, спит она или нет. Услышит она мои слова? Пятьдесят на пятьдесят. Это облегчало дело.
— Я устал, Матильда. Очень устал.
Я сел на край кровати. Она лежала на животе, одетая, голова — в подушке, руки вытянуты вдоль тела. В полутьме наши силуэты резко выделялись на белой простыне: диаметр и касательная. Полумертвая и полуживой.
— Я солгал тебе. Я никогда не напишу книгу. Ни о Диккенсе и ни о ком… Все это — какой-то пошлый фарс… Я думал, что женюсь на пожирательнице мужчин, а получил в наследство мелкобуржуазную неврастеничку… А ты, ты хотела Рембо, а имеешь Топаза…
[30]
Вот, и теперь мне легче, я освободился… Ты спишь?
Я прилег рядом с ней.
Лондонский моросящий дождик проникал сквозь мою пижаму, но ни Борель, ни Стивенсон не обращали внимания на мою персону: один говорил без остановки, словно боясь, что может прийти смерть, чтобы прервать его исповедь, а другой слушал, щуря глаза. Неожиданно Борель чуть повысил голос; он произнес мое имя. Мне ничего не оставалось, как приблизиться и навострить уши, — сейчас все станет ясно. И с «ТЭД», и с господином Диком. Но в этот момент Стивенсон замечает меня и прикладывает палец к губам.
X
Опираясь на руку патронажной сестры, пожилая дама тяжело спускается по ступеням паперти. Многие почтительно кланяются ей, но она отвечает лишь покачиванием головы; затем поворачивается к молодой женщине и что-то ей говорит. Замирают последние аккорды фисгармонии; на пороге появляется кюре и закрывает обе створки двери.
Женщины очень медленно переходят маленькую площадь. Пожилая дама с большим трудом усаживается на заднее сиденье «Рено-16» и застывает, устремив взгляд в бесконечность; за это время молодая женщина проходит по меньшей мере десяток метров вдоль террасы кафе, направляясь к аптеке. Когда наши взгляды встречаются, она чуть заметно замедляет шаг и хмурит брови. Ее лицо мне что-то смутно напоминает.
Я жду. Она возвращается, и машина трогается с места. Тогда я плачу за выпитое и, в свою очередь, нажимаю кнопку звонка на двери аптеки.
— Добрый день. Аспирин, пожалуйста.
— У вас есть рецепт?
На лице человека досада. Его трапезу прерывают уже второй раз, с интервалом в пять минут. Сквозь открытую дверь в стене за стойкой я вижу угол стола, салфетку, бутылку минеральной воды и хлебные крошки. К запахам лекарств примешивается аромат куриного рагу.
— Нет.
— Тогда я ничего не могу вам дать. Я сторож и отпускаю только в неотложных случаях.
— А, ну да, извините.
Я изображаю намерение уйти, но, уже взявшись за ручку двери, оборачиваюсь:
— А эта пожилая дама — только что, в «Рено-16», — это не мадемуазель Борель? (Человек безучастно молчит. По его подбородку сбегает капелька соуса.) Я встречал ее пару раз, когда работал у Жинесте.
— А, вином занимаетесь… В Сент-Эмильоне все занимаются вином. Словно на этом свете больше нечем заняться. А потом жалуются на болезни…
— Она, судя по ее виду, тоже не в форме…
— Это старуха Борель? — Человек пожимает плечами. — Ну, она-то — не от вина… Возраст, месье… возраст и безмужье: это разрушает организм… Болезнь Альцгеймера. Нет, серьезно. Представьте себе кусок рокфора на солнце в разгар августа — вот ее мозги.
— Печально…
— Если угодно. Так или иначе — конец один… Автомобильная авария такое же милое дело, как и рак гортани, — не лучше и не хуже. Ну, так я вам даю этот аспирин?
Паркуясь перед домом, я увидел через окно, что Матильда разговаривает по телефону. Я кинулся в дом и вырвал у нее трубку:
— Алло? Да, я Франсуа Домаль… — Это было словно во сне. Словно этот далекий голос долетал с другой планеты. — Да, конечно… Хорошо… Я буду там завтра, сразу после открытия…
* * *
— Кого вы пришли навестить, месье?
Служебная улыбка на лице сестры растаяла в мгновение ока. Ее коллега в справочном, разговаривая по телефону, буравила меня свирепым взглядом.
— В медицинском крыле, палата восемнадцать, — процедила сестра.
Я слышал их перешептывание за спиной, пока пересекал пахнувший мастикой холл, украшенный неким синтетическим растением (которому каким-то чудом удалось сбросить половину своих листьев) и бледной репродукцией «Завтрака на траве» размером чуть больше почтовой марки. В коридоре я увидел старуху; она передвигалась крохотными шажками, скользя по навощенному паркету. Я прошел мимо телевизионной комнаты; несколько стариков задумчиво смотрели документальный фильм из жизни леммингов. Дверь палаты номер 18 была приоткрыта, и я очень ясно услышал конец разговора.
— Вот, мамулечка, так вам будет удобно… Вы точно не хотите скушать еще кусочек этого пирожного?
— Нет, спасибо, миленькая…
— Я сейчас же снова к вам вернусь.
— Да не беспокойтесь, я хорошо себя чувствую, уверяю вас!
— Ну-ну! Я хочу, чтобы моя самая любимая мамулечка ни в чем не нуждалась…
— Кристина, вы ангел!
Сиделка открыла дверь, но заметила меня не сразу: она послала в комнату воздушный поцелуй и, повернувшись, оказалась лицом к лицу со мной.