Я снял шляпу и пальто, налил себе стакан хереса и подсел к столу. Происходящее выглядело очень странно. Я не сомневался в том, что Остин впутался в какую-то интригу. Мне мало что было известно о его жизни здесь, но разве мог быть счастлив в этом скучном городишке обладатель высшего кембриджского балла по математике, человек, которого ждало блестящее будущее? Я не однажды подталкивал его к тому, чтобы он мне доверился. Не ошибался ли я, когда предполагал, что он пригласил меня с целью спросить совета? В этом случае я, быть может, неправильно представил себе последовательность событий: что, если сначала он послал приглашение, а потом на него свалилась эта – неизвестно в чем заключавшаяся – забота и теперь ему не хватает времени и вообще не до меня? Тогда почему он не отменил приглашение? Или – если я был сейчас в его доме лишним – не позволил мне переселиться в гостиницу, когда я дал ему такую возможность? Зачем было приглашать меня, а потом вести себя так странно? Этому не было объяснения. Чем более я раздумывал о грубом тоне записки, тем более негодовал. Мы планировали вечером вместе пообедать в какой-нибудь гостинице, и я надеялся, что мы наконец начнем лучше понимать друг друга.
Внезапно мои раздумья прервал тяжелый гул. Соборные часы пробили половину восьмого. Как неотвратимо близость собора напоминает человеку о ходе времени, подумалось мне. Безмятежное существование в колледже притушило во мне это чувство. Наблюдая каждый год прибывающие когорты молодежи, я как-то забыл о том, что время утекает. В некотором смысле я по-прежнему считал себя молодым и воображал, что вся жизнь впереди. Но одновременно я отдавал себе отчет в том, что это иллюзия. Мне под пятьдесят, и жребий мой уже брошен. Хорошо это или плохо, но жизнь сложилась и до самой смерти уже не изменится.
Я почувствовал голод и встал. Мой взгляд упал на рукопись доктора Шелдрика, лежавшую тут же, на столе, и я решил прихватить ее с собой и за обедом, в одиночестве, просмотреть. Сунув рукопись под мышку, я вышел на улицу и направился на Хай-стрит – как раб привычки, к «Дельфину».
СРЕДА, ВЕЧЕР
Я сидел в обширной и мрачной столовой, где был единственным обедавшим, и мне прислуживал, с похоронной торжественностью последнего жреца умирающей церкви, угрюмый официант. Это окружение вполне гармонировало с древним, пришедшим в упадок городом, где на темных улицах, среди обветшавших зданий не было заметно ни следа какой-либо деятельности. Я предположил, что деловая активность пришла в упадок во время гражданской войны, когда город подвергся осаде, и с тех пор так и не возродилась. Это навело меня на мысль о странном старикане, который показал мне надпись.
Мне вспомнились загадочные слова: Когда пробьет назначенный час, вознесшиеся падут; когда я их читал – а в голове у меня все еще вертелся рассказанный Остином сон, – мне пришло на ум, что они могли быть намеком на совершенное Гамбриллом убийство Лимбрика, отца его подмастерья. Не говорилось ли в надписи именно об этом убийстве? А если это было признание Гамбрилла в том, что во время ссоры, когда он лишился глаза, он скинул своего соперника с крыши собора? Но нет, не может быть, чтобы надпись вырезал Гамбрилл. И все же я дорого бы дал за возможность взобраться на крышу и самому осмотреть место происшествия. Остин утверждал, что надпись намекает на тайну, которой бредил Бергойн, и я попытался извлечь из ее библейского слога какой-нибудь скрытый смысл. Текст не поддавался расшифровке, и я спросил себя, не содержится ли каких-нибудь полезных сведений в труде доктора Шелдрика.
Изучая рукопись над жирной бараньей отбивной и водянистым кларетом, я набрел на рассказ об интересующих меня событиях. Слог грешил тяжестью, педантичностью, часто напыщенностью, однако рассказанная история завораживала, я прочел ее единым духом и тут же просмотрел снова, более внимательно. Иные из открытий доктора Шелдрика меня поразили – в особенности касающиеся тайны, которую грозил разоблачить Бергойн.
Я понял, почему доктор Локард с усмешкой отказал Шелдрику в академичности: он часто забывал указывать источники и, очевидно, во многом опирался на малодостоверную устную традицию.
Поев, я предпочел не возвращаться пока к Остину, а отправился в бар, где уселся и заказал себе бренди. Из посетителей кроме меня там находились всего двое пожилых мужчин, которые с заговорщическим видом жались в углу. Я раздумывал, не затеять ли с Остином откровенный разговор на предмет того, не лучше ли будет мне уехать. Я мог бы далее поинтересоваться, не означает ли его странное поведение, что он считает себя виноватым передо мной. Я без конца прокручивал в голове все те же мысли, говоря себе, что глупо было надеяться на возобновление нашей дружбы. Слишком много утекло воды, да и старые раны все еще не залечены. Я и не представлял себе, что прошлое может отзываться такой болью. А кроме того, Остин имел слишком мало общего с собою прежним. Я перебирал в уме его загадочные поступки и странные слова, сказанные им за то короткое время, что мы пробыли вместе. Остин сделался хитрым, чего прежде за ним не водилось. В юности он был открытым, импульсивным, ранимым. Теперь, выходит, он приучился лавировать и темнить? Я вспомнил его обильные возлияния, вспыльчивость, игру в прятки этим вечером на Соборной площади. Можно было подумать, он утратил самостоятельность и целиком подчинился чьей-то непонятной и зловещей воле.
Тем временем к двум остальным посетителям присоединился третий, помоложе. Я едва воспринимал звуки их беседы, пока внезапно они не сделались громкими. Один из стариков, в косо нахлобученной, видавшей виды шляпе, произнес в полный голос:
– Не стоило затевать эту петрушку. В таком древнем здании может приключиться все, что угодно. Не буди лиха, пока спит тихо, – я всегда говорил.
– Ты ни дать ни взять старик Газзард, – отозвался молодой человек.– Ему всякая новая затея что нож острый. Он сейчас ходит кислый-прекислый.
– Пари держу, это сточные трубы, – продолжал старик.– Им не одна сотня лет. Один бог знает, что там есть внизу. Лежит, спрятанное с давних пор от глаз людских.
– Да хватит тебе дурить.– Это заговорил, вынув изо рта трубку, второй старик.– Нет в соборе никаких сточных труб.
– А может, лучше бы они были, – с отвратительным смешком парировал первый.– В последние два десятка лет оттуда сильно припахивает.
– О чем это вы? – с негодованием воскликнул молодой. Я его вспомнил: это был один из церковнослужителей, я видел его накануне вечером в соборе.
– О том, что каждый встречный-поперечный знает про каноников.– Старик в шляпе театрально подмигнул.
– Вы не смыслите, что говорите, – возразил собеседник, упомянувший Газзарда.– Да они друг с друга глаз не спускают. Если один учинит что-нибудь неподобающее, остальные в два счета повесят его, растянут на дыбе и четвертуют.
– Они следят друг за другом, спору нет*. Но не всегда могут уследить. А если и поймают, не всякий раз выдадут.
– Неправда ваша. Спуску никому не бывает, потому что у них идут раздоры между папистами, с их курениями и римскими штучками, и другой компанией, похожей скорее на методистов, чем на нормальных служителей церкви.