– И я тоже, – наконец проговорил я.
– Чего – тоже? – на этот раз она не подхватила прерванную нить разговора.
– Тоже не крашу губы.
– Ну и хорошо. А на твой взгляд, ничего, что я ношу варенки и кроссовки?
– По мне, можешь носить все, что тебе вздумается.
– Неосмотрительное высказывание.
– У меня неосмотрительное настроение.
Позже я довез ее до дома, где она снимала квартиру на пару с подругой, и стоял, облокотясь о ржавую чугунную загородку, пока она искала в сумочке ключ. Она позволила мне поцеловать себя. Я поцеловал ее очень бережно, отстранился, посмотрел на нее и опять очень бережно поцеловал.
Она сказала шепотом:
– Если не красишь губы, можно не опасаться, что останется след.
Я ее обнял. Обхватил руками и слегка прижал. Но целовать еще раз не стал, потому что боялся расплакаться. Я ее обнял и сразу подтолкнул в дверь, потому что чувствовал, что еще немного, и я вправду расплачусь. Я остался стоять на крыльце один, крепко зажмурясь, и медленно, глубоко дышал.
Мы рассказали друг дружке про наши семьи. Мой отец умер от инфаркта несколько лет назад. Мать вроде бы держалась молодцом, даже как будто бы вполне бодро. А потом у нее оказался рак, тотальный.
А у Джилиан мать была француженка, то есть не была, а есть. Отец – преподаватель. Он отправился на год в Лион на стажировку и привез оттуда мадам Уайетт. Когда Джилиан исполнилось тринадцать лет, ее отец сбежал с бывшей ученицей, только год как окончившей школу. Ему было сорок два, а ей семнадцать, и ходили слухи, что у них завязался роман, еще когда он был ее учителем, то есть когда ей было пятнадцать, и что будто бы она забеременела. Мог бы произойти страшный скандал, если бы нашлось кому его устраивать. Но они просто снялись с места и исчезли. Мадам Уайетт, наверно, пришлось очень несладко. Словно муж умер и одновременно сбежал с другой.
– А как это подействовало на тебя?
Джилиан посмотрела так, словно я задал глупый вопрос.
– Было больно. Но мы выжили.
– Тринадцать лет. Ранимый возраст, мне кажется.
– И два года – ранимый, и пять лет. И десять. И пятнадцать.
– Просто я читал, что…
– В сорок, наверно, было бы не так болезненно, – продолжала она твердым, звенящим голосом, какого я у нее раньше не слышал. – Если бы он подождал удирать, лока мне исполнится сорок, было бы, наверно, лучше. Надо бы установить такое правило.
А я подумал: не хочу, чтобы что-то такое случилось с тобой еще когда-нибудь. Мы держались за руки и молчали. Из четырех родителей у нас на двоих остался один. Двое умерли, один в бегах.
– Хорошо бы жизнь была похожа на банк, – сказал я. – Там тоже, конечно, не все ясно устроено. Кое-где такие хитрости понакручены. Но можно все-таки в конце концов разобраться, если постараешься как следует. Или если сам не разобрался, есть кто-то, кто разберется, пусть хотя бы задним числом, когда уже поздно. А в жизни, мне кажется, беда та, что даже когда уже поздно, ты все равно, бывает, так ничего и не уразумел. – Я заметил, что она смотрит на меня как-то пристально. – Извини за мрачность.
– Мрачность тебе дозволяется. При условии, что большую часть времени ты веселый.
– Слушаюсь.
Нам действительно было весело в то лето. И присутствие Оливера еще добавляло веселье, это точно. Школа английского языка имени Шекспира на два месяца отключила свою неоновую вывеску, и Оливеру было некуда податься. Он старался не показывать виду, но я-то знал. Мы повсюду бывали вместе. Заходили выпить в кабаки, бросали монеты в игровые автоматы, танцевали в дискотеках, смотрели какие-то фильмы, дурачились, если взбредало в голову. У нас с Джилиан начиналась любовь, казалось бы, нам лучше оставаться наедине, смотреть в глаза друг другу, держаться за руки, спать вместе. Все это с нами, конечно, происходило, но, кроме того, мы много времени проводили с Оливером. И не думайте, пожалуйста, ничего такого – нам не нужен был свидетель, чтобы завидовал нашей люб^-ви, просто нам с ним было легко.
Раз мы поехали на побережье. На пляже к северу от Фринтона наелись мороженого с карамелью, взяли напрокат шезлонги, и Оливер распорядился, чтобы каждый крупными буквами написал на песке свое имя и фамилию и встал у своей надписи, и так мы сфотографировали друг друга. А потом смотрели, как прилив смывает наши подписи, и огорчались– конечно, валяли дурака, убивались и причитали, но только потому, что в глубине души нам и вправду было грустно видеть, как тают на песке наши имена. Вот тогда Джилиан и сказала, что Оливер разговаривает точно словарь, а он устроил целое представление, и мы покатывались со смеху.
Оливер тоже был не такой, как всегда. Обычно, когда мы оказывались в обществе девушек, он обязательно боролся за первенство, даже, может быть, сам того не желая. Но сейчас ему не за что было состязаться, он ничего не мог ни выиграть, ни проиграть, и от этого все становилось проще. Мы все трое чувствовали, что переживаем особен^-ное время, первое и последнее в жизни лето рождения нашей с Джилиан любви, не просто лето любви, а именно ее рождения. То лето было единственное в своем роде, и мы все это ощущали.
ДЖИЛИАН: После университета я пошла на курсы подготовки социальных работников. Меня не очень надолго хватило. Но я запомнила, что сказала преподавательница на одном занятии. «Вы должны раз и навсегда усвоить, – говорила она, – жизнь каждого человека уникальна и в то же время вполне заурядна».
Беда в том, что когда говоришь о себе, как вот Стюарт говорит, те, кто слушают, склонны делать неверные выводы. Например, когда слышат, что мой отец сбежал с ученицей, обязательно смотрят на меня со значением, подразумевая одно из двух или сразу и то, и другое. Во-первых, если твой папаша сбежал с девчонкой только чуть постарше тебя, небось на самом-то деле он хотел бы сбежать с /обой, а? А во-вторых, общеизвестно, что девушки, которых бросил отец, часто возмещают эту утрату тем, что заводят романы с мужчинами старшего возраста. Как у тебя с этим?
А я бы ответила, что, во-первых, свидетель по этому делу в суд не доставлен и не допрошен; а во-вторых, то, что «общеизвестно», совсем не обязательно верно в отношении меня лично. Жизнь каждого человека заурядна и в то же время уникальна, можно ведь и так перевернуть.
Не знаю, почему Стюарт и Оливер на это согласились. Опять, наверно, у них игра какая-то. Вроде того, как Стюарт притворяется, будто слыхом не слыхивал ни о каком Пикассо, а Оливер притворяется, будто ничего не смыслит в механизмах, изобретенных позже прялки «Дженни». Мне, например, не надо никаких игр, никакого притворства. Нет уж, спасибо. Игры – это для детей, а я, как мне иногда кажется, лишилась детства в слишком раннем возрасте.
Единственное могу сказать, что я не совсем согласна с тем, как Стюарт описывает то лето с Оливером. Да, мы действительно много времени проводили вдвоем, с глазу на глаз, начали спать вместе, и все такое, но у нас хватало ума понимать, что, даже когда рождается любовь, нельзя жить только друг другом. Хотя, на мой взгляд, отсюда вовсе не следовало, что мы обязаны всюду бывать в обществе Оливера. Конечно, я к нему хорошо относилась – невозможно знать Оливера и не любить его, – но уж очень он хотел всегда играть первую скрипку. Чуть ли не диктовал нам, как мы должны себя вести. Не подумайте, что я жалуюсь, Просто вношу некоторые уточнения.