— Вы хотите, чтобы я пришел тогда?
— Не знаю.
Ну почему она никогда ничего не знает? Он ведь будет жить у них, а потому, предположительно, его надо пригласить войти. Но что тогда? Он будет ждать, что она предложит ему выпить чая или еще что-нибудь?
— Хорошо. Я приду в пять. — Он поглядел на нее, посмотрел в сторону, улыбнулся стене и пошел по дорожке. Из кухонного окна Джин увидела, что он сидит на краю тротуара, уставившись на свой чемодан. В четыре часа начался дождь, и она пригласила его войти.
Его перевели из Уэст-Моллинга. Нет, он не знает, на какое время. Нет, он не может сказать ей почему. Нет, не «Спитфайры», а «Харрикейны». Господи, она уже задает неправильные вопросы. Она указала на лестницу, туда, где была комната, приготовленная для него, не зная, будет ли грубым не проводить его туда, или назойливым, если проводить. Проссеру, казалось, было все равно. Если не считать своей фамилии, он ничего больше не сообщил, не задавал никаких вопросов, ни о чем не говорил — даже не упомянул про то, как все было заново отполировано и приятно пахло. Они предназначили ему кладовую. Украсить ее, естественно, времени не было, но они повесили для него на стене картины тети Эвелин.
Почти все время он проводил в своей комнате, пунктуально выходил к столу и отвечал на вопросы папы. Казалось очень странным, что теперь в доме двое мужчин. Сначала папа относился к пилоту-сержанту Проссеру с уважением, с тактичным восхищением расспрашивал о жизни авиаторов, с товарищеским презрением говорил про немчуру и шутливо указывал маме «положить добавку нашему герою стратосферы». Но Проссер, видимо, отвечал на вопросы папы не в надлежащем духе; он принимал добавку без бурных изъявлений благодарности, которых явно ждала мама, и хотя охотно помогал с затемнением, не вступал в обсуждение стратегии в Северной Африке. Джин стало ясно, что Проссер разочаровал папу, и столь же ясно, что он это понимает и ничего против не имеет. Возможно, они пока еще не задавали ему правильных вопросов. Возможно, героям, летающим на «Харрикейнах», требуются особые вопросы. А возможно, дело было в том, что родом он был из другой части страны, откуда-то из-под Блэберна в Ланкашире, сказал он. Возможно, у них там другие правила поведения.
Порой, когда они оставались в доме вдвоем, Проссер спускался, прислонялся к косяку кухонной двери и смотрел, как она гладит, или печет хлеб, или полирует ножи. Сначала она смущалась, а потом почти перестала. Присутствие наблюдателя, пока она трудилась, помогало ей чувствовать себя полезной. Но и в отсутствие родителей разговаривать с ним все равно было трудно. Он не всегда отвечал на вопросы; он вдруг становился колючим; иногда он просто смотрел в сторону и улыбался, словно вспомнив какой-нибудь воздушный маневр, который она была не способна понять.
Как-то раз, когда она чистила плиту, он сердито сказал:
— Меня отстранили от полетов, понимаете?
Она подняла на него глаза, но он продолжал, не дожидаясь ее ответа:
— А меня прозвали Солнце-Всходит. Проссер Солнце-Всходит.
— Понимаю. — Такой ответ казался безопасным. Она снова стала намазывать бурой чистящей пастой внутренность духовки. Проссер протопал к себе в кладовую.
Несколько недель атмосфера в доме была тревожной. Ну совсем как Странная война,
[4]
думала Джин, только в конце ее не начнутся настоящие сражения. И не начались. Папа все больше доверял свои взгляды на военную обстановку только маме, а Джин иногда намекал, что пусть кто-то и живет под твоей кровлей, это вовсе не значит, что с ним надо держаться дружески. Достаточно одной вежливости.
Как-то днем Томми Проссер спустился в кухню в четыре. Джин заваривала чай.
— Что-нибудь съедите? — спросила она, так и не разобравшись в правилах квартирования.
— Как насчет бутерброда «Отбой»?
— А что это такое?
— Даже не слышали про бутерброд «Отбой»? А вокруг вас имеется все необходимое.
Она покачала головой.
— Настаивайте чай, а я сварганю парочку. После перестука дверец и насвистывания спиной к ней, Проссер предъявил тарелку с двумя бутербродами. Хлеб нарезался словно бы не очень твердой рукой. Джин доводилось пробовать много бутербродов куда вкуснее, должна была она признать. Она попыталась подбодрить его, не кривя душой.
— А почему в мой вложены листья одуванчика?
— А потому что это бутерброд «Отбой». — Проссер ухмыльнулся ей и сразу отвел глаза. — Рыбная паста, маргарин и листья одуванчика. Конечно, качество местных одуванчиков может быть не очень. Если не нравится, отошлите назад на кухню.
— Он… чудесный. Я уверена, что войду во вкус.
— Я уверен, что снова буду летать, — ответил он, будто доканчивая анекдот.
— Я совершенно уверена, что будете.
— Я совершенно уверен, что буду, — повторил он за ней с неожиданной язвительностью, словно больше всего хотел залепить ей пощечину. О Господи. Джин почувствовала себя последней дурой и изнемогала от стыда. Она уставилась в свою тарелку.
— А вы знаете, — сказала она, — что Линдберг, когда летел через Атлантический океан, взял с собой пять бутербродов?
Проссер буркнул что-то невнятное.
— А съел только полтора?
Проссер снова что-то буркнул. Потом без особого интереса в голосе спросил:
— А что стало с остальными?
— Я сама всегда хотела это узнать. Может быть, они где-нибудь в каком-нибудь бутербродном музее.
Наступило молчание. Джин почувствовала, что рассказала историю про бутерброды совершенно зря. Одна из лучших ее историй, и она потратила ее зря. Больше она уже никогда не сможет рассказать ему про бутерброды еще раз. Их следовало приберечь до времени, когда он будет в настроении получше. Она сама во всем виновата.
Молчание длилось и длилось.
— Вы, наверное, знаете, где находится аппарат Линдберга, — наконец сказала она бодрым тоном, словно практиковалась в искусстве застольных бесед. — Я имею в виду, что уж он-то, конечно, в музее.
— Это не аппарат, — сказал Проссер. — И никогда аппаратом не был. Это аро-план. АЭРОПЛАН. Договорились?
— Да, — ответила она. Он мог бы просто ударить ее по щеке. Аэроплан, аэроплан, аэроплан.
Через некоторое время Проссер кашлянул — звук, свидетельствующий о переходе от гнева или смущения к средоточию каких-то других эмоций.
— Я расскажу вам про самую большую красоту, какую я только видел, — сказал он сухим, почти ворчливым голосом.
Джин в полуожидании игривого комплимента потупила голову. Она все еще не доела второй кусок своего бутерброда.
— Я был на ночном задании. Летом — в июне. Летел, сдвинув фонарь, и все везде такое черное и тихое. Ну, тише не бывает.